Макс Фрай – Желтый (страница 52)
Самое лучшее, что можно сделать для Тони в такой ситуации, – хорошенько его припахать. Я имею в виду, отвлечь какими-нибудь такими захватывающими делами, чтобы стало не до чужих тревог и печалей. И даже не до собственных. Вообще не до чьих. В идеале, подсунуть ему чистый холст, потому что Тони по-настоящему хороший художник, из тех, кто взявшись за кисти, забывает вообще обо всем. И сейчас…
Но пока я прикидываю, как бы это устроить, Тони поворачивается ко мне, улыбается, как ни в чем не бывало и говорит:
– Я, пожалуй, пойду прогуляюсь. Присмотри за мной. Сколько раз без тебя пробовал – не то чтобы вовсе не получается. Но все равно совершенно не то.
Ого. Совсем другой разговор. Все-таки Нёхиси был прав насчет смысла и завтрака. На будущее учту.
«Присмотри за мной» на самом деле всего-то и означает: «будь рядом и твердо знай, что у меня все получится». Это я запросто, не вопрос. Сколько лет знаком с Тони, с первой встречи ни минуты не сомневался, что у этого типа, если захочет, получится абсолютно все. Сам сперва удивлялся такой уверенности. В ту пору я еще даже о себе ничего подобного не знал.
Ладно, неважно. Важно сейчас другое: Тони сидит на стуле, внимательно глядя перед собой, и одновременно уже идет по бесконечно длинному пирсу туда, где яростным, торжествующим, немыслимым синим светом сияет старый маяк. И тяжелое, темное, обманчиво спокойное зимнее море окружает его с трех сторон. И такой лютый ветер там дует, что если стоять рядом с Тони, даже здесь, в натопленной кухне, можно озябнуть и, чего доброго, подхватить самый настоящий бронхит.
Но я все равно стою рядом с ним, потому что лучше этого ледяного соленого ветра могут быть разве только ледяные соленые брызги – не воображаемые, самые настоящие, вот сейчас, у меня на лице.
– Шапку надень, – строго говорит мне Нёхиси, почему-то маминым голосом. Иногда он – реально тролль.
Главное теперь – не повернуться случайно к зеркалу. Потому что я, конечно, чего только за последние годы ни навидался. И нервы у меня от таких тренировок стали даже не железные, а титановые, или какой там нынче самый прочный в мире металл. Но я все равно пока не готов увидеть, что именно появилось на моей голове в качестве так называемой шапки. Греет, и ладно. Хватит с меня волнений. Может позже взгляну, не сейчас. Сейчас я лучше буду смотреть на Тони, который, во-первых, без шапки, наскоро созданной Нёхиси, и это само по себе огромное облегчение. А во-вторых, он улыбается. Практически до ушей. Зрелище не хуже июньских закатов. Глаз не оторвать.
– Мне надо выпить, – вдруг говорит Тони. – Сам бы взял, но кухню сейчас вообще не вижу, а возвращаться мне пока рано. Так что выручай.
– Достань из буфета бутылку, любую. Открытые у него в верхнем ящике стоят, – прошу я Нёхиси. – И давай ее сюда.
– У меня руки заняты, – растерянно отвечает Нёхиси, который одной рукой перемешивает на сковородке лук, а второй отмеряет томатную пасту для супа. – Похоже, я перестарался, принимая традиционный человеческий облик. Не сообразил отрастить про запас еще пару верхних конечностей; уже в который раз убеждаюсь, что нельзя быть настолько педантом. Зато какое необычное ощущение – ты просишь сделать какой-то пустяк, а я не могу! Кажется, именно это люди и называют «беспомощностью». Один раз испытать такое даже забавно, но если каждый день, я бы чокнулся… А, понял, вот же как можно! – он сует в зубы перемазанную томатом ложку и освободившейся рукой наконец открывает буфет.
Тони берет у меня бутылку, но ко рту не подносит. Просто держит в руках. А что прозрачная янтарно-желтая жидкость постепенно из нее убывает, так это обычное дело. Вот к чему, к чему, а к подобным чудесам мне точно не привыкать.
Тони Куртейн стоит у окна своей спальни и смотрит вниз – туда, где, по идее, должна быть улица, фонари, по-зимнему голые деревья, веселые старухи с сигарами у входа в бар «Злой злодей», соседка Роза с двумя черными псами, они обычно в это время выходят гулять, но за окном бушует Зыбкое море, оно сегодня ведет себя как подвыпивший друг, который в разгар вечеринки узнал о твоей беде и сразу пришел обнять. Вот и море обнимает – как может. То есть на подоконнике лужа, и на полу тоже лужа, и сам я мокрый насквозь, замерз как собака, но от окна отойти не могу, да и нет в этом смысла… собственно, не только смысла, окна тоже больше нет, и подоконника нет, и спальни, и море явно не наше, чужое, гораздо темней и спокойней, – внезапно понимает Тони Куртейн. Он, по-прежнему мокрый насквозь, босой, в прилипших к телу штанах и старом домашнем свитере с дыркой на правом плече, идет по длинному пирсу, туда, где в сизых ноябрьских сумерках ясным синим огнем сияет далекий маяк. Не как раньше – было? мерещилось? снилось? – в общем, не затылок к затылку со своим двойником, а просто рядом. И тот зачем-то абсурдно улыбается до ушей:
– Видишь, отлично у нас получилось. Я же тебе говорил!
Ну да, у нас получилось увидеть вот такой удивительный сон, – равнодушно думает Тони Куртейн. – А толку от наших с тобой снов – теперь-то? Но вслух говорить подобные вещи конечно не надо. Ему со мной и так сейчас нелегко, хотя с виду не скажешь. Идет вприпрыжку, как школьник, пихает локтем в бок, шепчет, как заговорщик:
– Выпить нам сейчас не помешает, точно тебе говорю.
Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – а смысл напиваться во сне? – как в его руке оказывается бутылка с каким-то прозрачным напитком, желтым, как мед, как янтарь, как наш с тобой проклятый свет.
– Это моя настойка на июльском полуденном солнце, – тараторит двойник. – Ничего из ряда вон выходящего, есть у меня и вкуснее, зато согревает с первого же глотка. В самый жаркий день лета ее готовил; это, между прочим, непросто – быстро, пока солнце стоит в зените, поймать хотя бы пару лучей в бутылку и там их удержать. Не каждый год получается. Но в последнее время я вроде бы наловчился, прошлым летом целых четыре луча поймал, один за другим, такого со мной еще не было. Два – и то грандиозный успех, а тут – четыре! В общем, я молодец. А ты пей давай. Босиком же по такой холодрыге! Я бы сдох.
Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – великое дело, босиком по пирсу скакать, во сне еще и не такое бывает. И вдруг понимает, как он зверски, невыносимо замерз. Сон, не сон, а терпеть невозможно. Берет бутылку, делает осторожный глоток и чувствует, как его тело наливается сладким веселым жаром. После второго глотка тепло достигает кончиков пальцев, после третьего, кажется, сердца, которому вдруг становится радостно и легко. Что я делаю? – думает Тони Куртейн. – Господи, что я делаю? Нельзя, чтобы мне сейчас было так хорошо. Это неправильно, потому что… В общем, неправильно, точка. Но во сне наверное все-таки можно? Хотя будем честны, какой это, в задницу, сон.
– Конечно, не сон, – кивает его двойник. – Просто вот такая прогулка. Одна из великого множества отличных прогулок, которые у нас с тобой впереди.
Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – какое у меня теперь может быть «впереди»? – как двойник ловко отбирает у него бутылку, говорит:
– Я тоже хочу попробовать. Еще никогда во время подобных прогулок ничего не ел и не пил. – И, помолчав, добавляет: – Ты зря так стараешься оставаться несчастным наперекор удивительным обстоятельствам в нашем с настойкой и морем лице. Ты не обязан каждый миг горевать. Никому твое горе даром не нужно. И ничего не изменит, хоть изгорюйся до самых костей.
Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – ты прав, никому мое горе не нужно, но я должен его испытывать, так просто честно, – как бутылка с настойкой на горячих июльских лучах снова оказывается в его руках. И он жадно, как воду, пьет давно минувшее лето алчной, ненавистной, прельстительной Другой Стороны. Говорит, отдавая бутылку:
– Спасибо. Я наконец-то согрелся. Это было просто спасение. Хотя, положа руку на сердце, я совсем не уверен, что хочу быть спасенным. Дурная это работа – меня сейчас спасать.
В этот момент на его затылок опускается невидимая рука, такая тяжелая, что на ногах устоять почти невозможно, но Тони Куртейн все равно продолжает идти по пирсу, невозможно сейчас не идти. И голос, такой же тяжелый, как эта рука, невыносимый, как свет Маяка, чужой и одновременно знакомый, шепчет в самое ухо: «Ты не о том думаешь. Думать надо не о себе. А о том, что жизнь всегда начинается заново, когда нам кажется, будто она закончилась. В такие моменты ей с нами очень легко. И еще подумай о том, сколько Путей у нас нынче открыто – ты умный, угадай, для кого я их открывал? Ладно, не гадай, сам скажу: для всех, кому повезет. Но выиграть в этой лотерее не то чтобы сложно. Просто прикинь, как легко теперь даже обычному человеку, рожденному на Другой Стороне стало пройти к вам, на изнанку. Ну, правда, сперва еще надо доехать до граничного города и прогуляться по нашим улицам. Но в жизни чего только не случается. Великая затейница – жизнь».
Тони Куртейн не успевает не то что сказать, даже подумать – не надо дразнить меня обещаниями, это жестоко и бесполезно, нет у меня сейчас сил надеяться на невозможное, да и какой в этой надежде смысл, – как в лицо его бьет морская волна, с такой яростной силой, что он отступает, споткнувшись, падает на кровать, тут же вскакивает, трясет головой, плюется, бранится, смеется, наконец поднимается и идет за ведром и тряпкой, потому что на полу его спальни уже не просто какая-то лужа, там практически бушует мировой океан.