Макс Фрай – Русские дети. 48 рассказов о детях (страница 131)
И эту:
«Эти глаза напротив» разучили. Хорошо получается. Часто просят – исполняем. Была бы у меня девчонка, ей бы спел. Только не
Поём мы наше, русское, а на магнитофоне слушаем
Ещё и эту:
Ну и конечно:
– Подари мне лу-у-унный камень – талисман моей любви…
И эту просят. Рыжий её вот и орёт. Уже полгода. И на рыбалке. Вода в реке пупырчатой становится… и рыба дохнет. С ним нарыбачишь. Завтра ему условия поставим… Там шивера, конечно, шумная – заглушит. Он и её переорёт. «Зычный, – говорил про него дедушка Иван. – С яво бы глотки пулями шмалить… хошь по чему… хошь и по этим… да, мать иё, хошь по заплотам… лишь бы уж тут не мельтесил, перед глазами не маячил».
Сижу я в тени под навесом. Удочки делаю. Чтобы запасные были. На всякий случай. Большой таймень схватит и оторвёт, или коряжину поймаешь. Мало ли. Отцеплять не полезешь – вода студёная. После без чирея не обойдёшься – пусть хоть один, да обязательно соскочит. Шут с ним тогда уж, и с крючком. Даже и кони – те не пьют из Тыи, – такая в ней вода холодная. Но видел ровно год назад:
Отец Вовкин, дядя Коля Балахнин, со своим родственником, дядей Сергеем Есауловым, купались в Тые. На пологом камешниковом берегу стояла алюминиевая четырёхведёрная фляга. С медовухой. После, не знаю, были ли у них фурункулы? Вряд ли. «Ого!» – кричал, фыркая, один. Другой: «Ого-го!» – и тоже фыркал. Даже ныряли на стремнине – их и сносило ниже, в омут. А тут же, заступив в развёрнутых болотниках в речку, тётя Груня, Вовкина мать, бельё полоскала, поглядывала изредка на них, на мужа и на свояка, и говорила: «Ну, жеребцы. Ну и здрешные… ненормальные… после такого чё-нибудь у вас отвалится, отмёрзнет… Руки мои – и те едва вон дюжат, отогреваю у костра». А мы поблизости рыбачили с Володькой. В это же время вот – в июне.
Ага,
Рыбу
А медовуха-то тогда зачем нужна была им? Дядькам Володе и Сергею. Да неводить они намеревались, не купаться.
Красный петух стоит в ограде. В лучах солнца. Как огонь, вспыхнул. Красавец. Будто его сейчас фотографировать кто-то собрался – в позе. Ещё и саблю бы ему. Или – винтовку. И сапоги ещё со шпорами. На меня одним глупым глазом уставился – как будто целится. Другим – на Буску, кобеля нашего, – мол, и того бы застрелил. Буска спит, с утра самого, возле крыльца – так разморило, бедолагу. Во сне лапами судорожно от слепней отбивается. Крикнуть ему: «Буска!» – проснётся. Не буду. Пусть дрыхнет. Куда пойдёшь потом, привяжется. У нас всё Буски – если кобели. Была и сука. Найдой звали.
Ждёт петух: когда я пойду, он налетит сзади и клюнет меня в… одно место. Больше ему заняться нечем. Куриц полно вон. И у нас, и у соседей – у Чеславлевых. И у других вон – у Савельевых. Вот бы за ними и следил. Горе сплошное, а не
Замер. На видном месте – как в засаде. Смешно. Скажи теперь, что он не дурень. Настоящий.
Давно так стоит. Минут двадцать. На меня смотрит, как я – на поплавок обычно на воде, когда рыбачу. Вот уж где выдержка так выдержка. И не рыбак. Как часовой в почётном карауле. Не шевельнётся. Сменить некому – найди-ка где такого же упёртого. И солнечный удар его не хватит. Мозгов нет – поэтому. Там по чему ударишь – по пустому? Гребень лиловый на солнце – будто расплавился – стекает. Чёрно-зелёный хвост переливается. Как перламутровый. Тупой петух, конечно, но красивый.
Один раз, этой уже весной, только на улицу их выпустили из курятника, ещё по снегу, взлетел он, паразит, мне на спину и тюкнул крепко меня по затылку. Я обомлел, оторопел. И еле-еле от него тогда отбился. Мне показалось, что скворечник на меня упал, – так неожиданно и больно. Когтями шею поцарапал – йодом замазывать пришлось. И не ответить, гаду, – вёрткий. Прямо как Мухаммед Али.
Прежде чем выходить из-под навеса, я его удилищем тресну. По хребтине. Он никого, только меня и папку признаёт. Но на того не нападает, а на меня всё же осмеливается. Как понимает. Папка – тот быстро с ним расправится. «Чугунок, – говорит, – по нему, по недоумку, плачет». Ну, то есть суп в виду имеет. Я из него и суп не стал бы пробовать. Как из копытца пить воды.
Сделал я удочки. Пошёл. Про петуха помню.
Иду мимо. Смотрю. А тот – как памятник – ни с места.
К крыльцу направился я.
Только, заслышал, он, не объявив мне, как Гитлер России, войну, но заскрипев оплошно крыльями при этом, кинулся сзади на меня, я повернулся и поддел его ногой. Нога в кеде. Не в сапоге. А то бы…
Чуть запоздай, мне бы досталось. Даже мурашки по спине – только представил.
Подлетел петух, кудахтая-ругаясь, опустился на землю и опять на меня бросился. Вот неуёмный. Мама его водой обычно обливает – воды боится. Как огонь. И на меня метнулся он – как пламя. Воды в руках нет – отпугнуть нечем. И удилище под навесом оставил.
Но я уже на крыльце. В выигрышном положении – сюда-то он уже не сунется: не раз отсюда пилотировал, катапультировал, вернее.
И мама тут же, на крыльце, – из избы только что вышла – половик ей надо за оградой вытряхнуть.
– Ты почему пинаешь петуха? За что? – спрашивает.
– Ага, – говорю, – за что! Да он же первый в драку лезет… Клюётся больно. – И говорю: – Бандит какой-то, не петух.
– Кто научил…
– Не знаю.
– Ты.
– Не я.
– А кто?
– Сам по себе такой он чокнутый.
– Конечно.
– А чё поесть? – меняю тему.
– Томлёную картошку, – говорит мама. – Но только с хлебом обязательно… И натаскай воды, чтобы хватило… то мне одной тут… умотаешь на свою рыбалку. На сколько дней?
– На три. Ну-у, ма-ам…
– Не запрягал, родной, не нукай.
Петух внизу, перед крыльцом, ногами в нетерпении перебирает – будто ему сейчас зерна насыплет кто-то, полоумному. Как на иголках. Трясёт гребнем, как знаменем, весь в боевых судорогах: готов к атаке – чуть она, мама, только спустится. Слежу. Предвижу. Предвкушаю.
– Счас, чё ли? – спрашиваю.
– Как поешь, – отвечает.
– Ладно, – говорю.
– Сделай одолжение… А после времени не будет у тебя, – говорит мама, спускаясь по ступенькам. – Придут товарищи и сманят. Опять прошляетесь до ночи.
– Да не до ночи уж.
– Ну до утра, – говорит мама, обуваясь в калоши. – Отца нет, я, спать как лечь, и двери заложу – не достучишься.
– Нет, – говорю, не отрывая глаз от петуха. – Вставать завтра рано, шляться не буду допоздна. Закрывайся, – говорю. – Я в гараже переночую.
– Не замёрзнешь?
– Мама.
– Не мамкай… Возьми туда ещё хошь одеялишко. То под одним…
– Не надо.
– Или отцовский полушубок… Смотри, простынешь… К утру-то… выйдешь…
– Не простыну.
– Ну как с таким вот толковать, скажите… Какой упрямый… Утром дою корову, пар идёт – та дышет. Он не простынет… Боже упаси.
Направилась к воротам. Открыла их и вышла из ограды. И ничего.
Петух – стоит как заколдованный. Сварился – красный-то – как рак. Жара такая. Одним зрачком – на меня, другим – на ворота: мама вернётся скоро – стережёт; ну и меня на мушке держит.
Половика в руках её, похоже, испугался – тот разноцветный. Или в башке его заклинило. Бывает. Вроде и клинить шибко нечему. Меня напрасно глазом точит – спиной к нему не повернусь, то оседлает.
Вон он, гараж. Куда с добром. Сооружение. Мама говорит: «Такой и бомбой не развалишь». Иначе папка и не строит. Как на века. Мы прошлым летом за одну неделю его сде лали. Не поругались. Папка рубил, я – на подхвате. Работа спорилась. Брёвна отец привёз. Сосновые. Из них. Давно лежали перед домом. На омшаник. А получилось – на гараж. Для мотоцикла.