Макс Фрай – Авиамодельный кружок при школе № 6 (страница 26)
Я решил, что глупо тратить время на болезнь: как-нибудь управлюсь. Сейчас в первой же аптеке куплю таблеток, наглотаюсь как следует, весь день буду пить, но ни за что не останусь в постели.
В фойе гостиницы я напился горячего молока, потом нашел аптеку, купил таблеток и заглотил сразу ударную дозу. На свежем воздухе мне стало легче, я встряхнулся и заново пошел бродить.
В этот день, то ли из-за сна, то ли из-за болезни, ноги несли меня как можно дальше от парадных кварталов, за мост Академии, на улицы и набережные Дорсодуро. К середине дня я уже вдоволь набродился по синим от теней переулкам и узким мостикам, замерз и проголодался. Может быть, в какой-то жизни я действительно родился и вырос среди этих улиц, потому что безошибочно свернул вдоль нужного мне канала и вышел почти на край лагуны, на залитую солнцем золотую набережную, где пахло жареной рыбой, кофе и свежей выпечкой. Я устроился за столиком прямо у нагретой солнцем стены, съел тарелку чего-то очень вкусного и хрустящего, обхватил обеими руками большущую чашку капучино и сонно смотрел на то, как входит в пролив огромный белый лайнер, слепой айсберг, ведомый крошечным катером-собачонкой.
Наверное, я пригрелся и задремал, потому что ничем другим я не могу объяснить то, что случилось потом.
…Мне приснилось, что меня вдруг стало очень много, настолько много, что мной можно было заполнить город. Отличная мысль, подумал я, почему бы на пойти гулять сразу везде. И я пошел.
Я чувствовал, как меня согревает солнце – первый поверхностный слой – и как тьма и холод лениво колышутся гораздо глубже, у самого дна, где вбиты колья. Пористая губка штукатурки впитывала меня и отдавала обратно, я был ее воздух и ее кровь. Черные решетки на окнах первых этажей оставляли привкус металла у меня во рту. Я дышал очень медленно, очень глубоко. Вдох – и в зеленое живое стекло погружаются мраморные ступени, барельефы под мостами, сваи множества причалов и сходней, а кое-где – и пороги. Выдох – они снова над водой, солнце мгновенно выбеливает их заново. Я лениво колыхался в пределах каналов, переливаясь маслянисто, и ночью размытые кляксы фонарей отражались во мне как в нефти или в крови.
И это было лучшее, что могло со мной произойти – я был ни жив ни мертв, но абсолютно, бесконечно свободен.
Видимо, я так и побрел тогда по набережной в полусне, потому что очнулся только у Сан-Марко, причем от холода и боли в горле. Действие таблеток кончилось, солнце валилось за Салюте, я не совсем понимал, где нахожусь и кто я такой. Мне хотелось продолжать этот сон, очень похожий на бред, но бесконечно прекрасный. Но моему телу было совершенно плевать на все бредни сознания. Оно хотело, нет, оно требовало, чтобы прошли боль, жар и тошнотворная слабость.
Я съел еще четыре таблетки, две – обезболивающего. Но минут сорок не мог двинуться с места, и слабость на этот раз была ни при чем: над лагуной разгорался закат такой невыносимой яркости, будто лилово-алый дракон собрался пожрать этот город или хотя бы спалить ему небо дотла. Я досидел до темноты, с удивлением отметил, насколько в Венеции тусклые фонари – во всех городах Европы на центральной площади можно свободно читать, не напрягаясь, а тут я едва мог разглядеть собственные руки, – и снова пошел по набережной в сторону порта.
В крохотном помещении – ни дать ни взять освещенная норка в сплошной кладке стены, вывеска гласила, что здесь продают мороженое, но на деле там продавали чуть ли не все на свете – я попросил горячего вина, но меня, видимо, неверно поняли и вручили целую бутылку, тут же при мне звонко открыли и пожелали очень хорошего вечера. А и ладно, напьюсь, решил я, хотя какое там напьюсь с бутылки легчайшего красного. Я шел по набережной, отпивая прямо из горлышка, набережная была почти черной, редкие фонари двоились над водой, простуда отступила, я был пьян, но совсем немного.
Время от времени сквозь плеск воды раздавался глухой одиночный залп – как если бы где-то очень далеко била пушка. Но звук доносился не издалека, а отовсюду разом – ба-бах! – десять секунд передышки и потом снова – ба-бах! Одновременно со звуком мои ноги, бредущие по набережной, чувствовали слабый, но внятный толчок. Сердце, понял вдруг я. Я слышу огромное водяное сердце, которое бьется снизу во все дома и все набережные.
В отель я вернулся, мало что соображая. Самым верным решением было бы как следует пропарить ноги, напиться горячего чаю, выпить еще таблетку и лечь спать. А я зачем-то вышагивал по номеру при свете тусклой настольной лампы, от двери до окна, четыре шага туда, четыре – обратно. Мне то казалось, что я бреду по улице, скользкой от ночного света, и фонари отражаются в мокрых плитах, а вода подступает к самому краю канала, то представлялся длинный лакированный бок гондолы, в черных перьях и золотых кистях, и неразличимая тень гондольера, молча везущего меня вдоль черных окон и дверных проемов.
Какая-то часть меня хорошо понимала, что я просто немного болен и немного пьян, но гораздо большая часть плыла в золотом мареве, как младенец в колыбели, желая только одного: чтобы это не кончалось никогда. Чтобы не различать, где граница между мной и лодкой, между глубиной и поверхностью, между водой и городом, между жизнью и смертью, чтобы никаких границ не было вообще никогда, чтобы золотой поток нес золотую галеру и золотое кольцо летело в воду, чтобы мы были одним целым навсегда, навсегда.
В очередной раз развернувшись к окну, я сначала замер, потом сделал шаг вперед и замер снова. За окном больше не было ночной тьмы и едва обозначенных в ней теней кипарисов – черные свечи, слегка вызолоченные фонарями снизу и сбоку. За стеклом была вода. Зеленоватая вода канала стояла за окном, как самый огромный аквариум в мире, верхний слой был светлее, дальше вода густела, темнела и превращалась в бездну. И в этой воде что-то шевелилось.
Я сделал еще шаг.
За окном колыхалось белое лицо, припадая к стеклу, прижимаясь так тесно, будто хотело вдавить его внутрь. Туча длинных черных волос колыхалась вокруг лица, как плащ или мантилья. Глаза цвета воды смотрели на меня, по ним рябью в ветреный день пробегали обрывки эмоций – гнев, боль, радость, снова гнев, снова радость. Пальцы выбивали неслышную дробь, перебирали раму, как паучьи лапы или как побеги фасоли. Я прижался к раме со своей стороны, я почти чувствовал запах воды – йода, соли и подгнивших водорослей. Сонная рыба тенью проплыла мимо окна – рука в воде смахнула ее, как муху с пирожного. Мы смотрели друг на друга, как отражения, как близнецы, как единое целое. Наконец лицо отхлынуло от стекла, тут же стало зеленым в толще воды и пропало. Я сделал шаг назад, сел на узкой постели, завернулся в одеяло и только полчаса спустя вспомнил о том, что могу согреть себе чаю.
Утром я проснулся совсем разбитым, зато без всяких потусторонних видений и кошмаров. Болезнь, при всех ее неприятностях, одновременно стала для меня стальным якорем, отделяющим бред от яви – нежеланным, неприятным, но надежным, как и полагается якорю. Мне оставалось провести в номере всего одну ночь, самолет улетал завтра около полудня, а это означало, что у меня есть еще один день в городе, и я был полон решимости прожить этот день как следует, а уж с завтра можно будет добраться до родного дивана и там разболеться по-настоящему. А до того я еще побуду ветром накануне карнавала, чего бы мне это ни стоило потом.
Утро выдалось пасмурным и зябким, к середине дня тучи немного разошлись, но теплее не стало. Передвигался я преимущественно от чашки капучино к пластиковому стаканчику глинтвейна и наоборот. У меня из головы не шло ночное видение. Когда я ночью напился чаю и согрелся, я снова взглянул в окно и снова увидел там то же лицо – собственное размытое отражение, такое яркое в черном стекле, что казалось, будто кто-то заглядывает в комнату. У того, в воде, тоже было мое лицо, я это хорошо помнил, разве что черты были немного ярче и мягче, чем у моего привычного отражения.
Самое странное, что ночной морок больше меня совсем не пугал. В конце концов здесь все так – часть над поверхностью воды, часть – под водой. Все здания двоятся в отражениях, почему бы не двоиться и людям, которые здесь живут, даже если живут всего три дня? Если бы я здесь родился, думал я, меня непременно было бы двое: один я носился бы по улицам загорелым вихрем, а второй – плыл, как рыба на глубине, растворенный в стылой воде.
Я так увлекся этой идеей, что почти не замечал города вокруг. Между тем совсем развиднелось, из-под туч показалось солнце, вызолотило купола собора Сан-Марко, зажгло их невыносимым глазу заревом, но я повернулся спиной к алому и золотому и побрел, глядя в плиты, через синюю тень, к арке Наполеона. Уезжать не хотелось. Уезжать не хотелось просто до слез.
– Attento! – раздалось у меня над самым ухом, а потом на меня полетело что-то вроде золотой оглобли, я инстинктивно выбросил руки перед собой и поймал это что-то, скользящее по наклонной прямо на меня. Это действительно был вызолоченный шест, вернее, огромное весло, длинное, толще моей руки. Если бы я его не перехватил, получил бы лопастью прямо в нос.