реклама
Бургер менюБургер меню

Макс Фрай – Авиамодельный кружок при школе № 6 (страница 15)

18

Это было второе воспоминание.

И именно тогда она поняла, что делать с третьим. Это напоминало ей дурацкий мамин детективный сериал, на разгадку которого у нее – и у кого-то другого – была теперь целая жизнь. Эта странная, необъяснимая татуировка на лице, на которую все реагировали с примерно одинаковым ледяным ужасом, была третьим воспоминанием – все обстоятельства того, когда и в связи с чем Капа ее сделала накануне операции, были ей недоступны – но не так, как, допустим, недоступны книги в закрытой наглухо комнате, а, скорей, как недоступны вырванные из прочно зажатой в руках книги самые важные страницы.

– Папа, принеси еще виски, – попросила она. Отец вышел и пришел с целой бутылкой и стаканом для себя.

– Мне кажется, что он меня обманул, – пожаловалась Капа. – Что все это неправда, что не было никакой пересадки. Что он просто забрал три моих воспоминания и ушел с ними. Мне ужасно его не хватает теперь.

– Кого? – растерянно спросил отец.

– …Я не помню имени, – сказала Капа. – Поэтому и думаю, что он ускользнул именно с ним, как вор. Но это несправедливо. Мне больно. А ведь никто не должен страдать.

– Всем больно, – сказал отец и наполнил оба стакана до краев. – Это жизнь. Нормально. И не такая уж и страшная эта штука со стрелками, я уже почти привык. Хотя она совершенно ни на что не похожа – поэтому страшная как смерть.

Ничего, подумала Капа, рано или поздно все выяснится. Тот, кто узнает эту татуировку через много лет – он ей и объяснит, что произошло на самом деле, почему она ее сделала, кто куда ушел, кто куда пришел и кто она теперь. Почему она не догадалась сразу? Сама бы она, конечно, не додумалась до такого; во всем этом зияла провалом и пустотой грядущая неведомая ясность.

Отец допил виски и, немного пошатываясь, ушел на работу: было семь утра.

Капа доползла до кровати и залезла под одеяло прямо в одежде. Стены слабо качались, будто пели ей тектоническую вибрирующую колыбельную. В ее животе перекатывалась, как колбочка с водой, какая-то тихая музыка. Ничего не болело, жизнь разворачивалась впереди гладкой влажной ледяной полосой, как свежезалитый каток. Мир казался огромным и непостижимым и кто-то новенький из семи миллиардов человечества в режиме хаоса и случайности хранил главную ее тайну. Капа подумала, что если в ближайшие десять-пятнадцать лет она не станет известной на весь мир и ее лицо не будет улыбаться этими крепкими чувствительными (всеми, кроме одного) зубами со всех бигбордов планеты – она ничего не выяснит про третье воспоминание – и ей, к сожалению, больше ничего не остается. Что ж, теперь у нее появилась цель в жизни, и в этой цели не было ровно никакого тщеславия – человек имеет право на абсолютно любой сценарий своей судьбы во имя того, чтобы рано или поздно его узнал кто-то тот самый. «Именно с рассказа про эту историю с татуировкой я и буду начинать свои интервью», – удовлетворенно подумала она перед тем, как наконец-то по-настоящему заснуть.

Константин Наумов

Моя женатая женщина

То, что навсегда привязало меня к ней, – округленный рот, напряженные губы в самый первый момент. Я ждал каждый раз, чтобы случалось это волшебство, – когда, лицом к лицу с ней, в полном согласии с движением где-то внизу моего члена, широко открытый рот округляется, напрягаются под кожей мимические мышцы, тянутся вперед губы – как будто стараясь достать поверхность воды. Иногда я двигался медленно, иногда быстрее – только чтобы видеть, как точно, как верно она отвечает моим движениям. Это самое удивительное, что я видел в жизни. И самое прекрасное. Это как смотреть на море.

Мы знаем друг друга вечность – с детских игр на спортивной площадке. Она вышла замуж, как-то очень неожиданно и рано, на первых курсах, это было странно. Потом мы долго не виделись, случайно встретившись, ночь бродили по городу, сидели в кафе – она говорила, я слушал. Большое счастье встретить старого друга через много лет: ему можно рассказать совершенно все – до самого дна, как никому другому. Он знает тебя вечность, не видел полвечности, зато – видел тебя в детских трусах и без них тоже, потому что вам было по три года. С ним можно быть собой, как ни с кем другим. С того разговора она и стала «женатой женщиной», оговорившись: «я на нем жената». Мы не виделись лет десять и не увиделись бы еще столько же, если бы не заварочный чайник. Ей нужно было непременно промыть нос – после прокуренных кафе, после бессонной ночи, всех слов, что она выплеснула из себя. Ничего особенного, никаких страшных тайн – у всех есть счастья и несчастья. Умыться и промыть нос из заварочного чайника – и мы пошли ко мне домой.

Она закрыла глаза сразу, как только я обнял ее на кухне. Закрыла и не открывала до самого конца – мне пришлось вести ее на кушетку, как в танце: обходя стойку и табуретки. Она дала себя раздеть, дала сделать вообще все, что мне хотелось, и был тот момент, когда ее губы потянулись вперед вместе с моим первым движением. Я не сразу понял, что это – навсегда, что я не смогу жить без этих губ, без этого жеста.

В остальном, откровенно говоря, секс с моей женатой женщиной был пресен. Не открывая глаз, она двигалась вместе со мной, но это никогда не продолжалось слишком долго. В какой-то момент она просто переставала мне отвечать, зажмуривала глаза сильнее, и я останавливался. И мы никогда не меняли позу – с того первого дня, с первого раза на кухонной кушетке. Кроме секса нас связывало взаимное раздражение. Ее все выводило из себя. Мои рубашки, моя квартира, мой парфюм. Ее муж, ее ребенок, ее машина. Люди, воздух, телефоны, свет слишком яркий и свет слишком интимный. Я ненавижу зануд, не понимал и не понимаю, как вообще можно жить, когда раздражение – это реакция по умолчанию на все, что случается в мире. Мы ни разу не орали друг на друга. Ни разу не поссорились, однако раздражение возникало еще до того, как она брала трубку. Раздраженные гудки, и раздражение звучало в ее «алло» – должно быть, я всегда звонил не вовремя. Или сигнал телефона всегда был слишком громкий. Или муж слушал, с кем она говорит. Я открывал дверь, но она медлила входить, не скрывая того, как раздражает ее мой шейный платок, как долго я шел к двери, как ее видят мои соседи.

Потом она уехала. Они уехали, наверное, будет правильно. Мне незачем было писать или звонить. Без возможности обнять, чувствуя всем телом ее раздражение, чувствуя, что она думает только о том, что времени совсем мало, а я копаюсь, без того, чтобы видеть движение ее губ – зачем?

Она позвонила сама – я не знал, что она живет в этом городе. Не знал даже, что она живет в этой стране. Позвонила в отель, потому что я вывесил фотографию его уродливой вывески – я не знал, что она читает мой блог. Она спросила: «Не хочешь приехать?» Прошло лет пятнадцать, никак не меньше. Я не знал зачем. Но я, конечно, помнил, как она тянула губы, будто хотела сделать глоток.

Она жила в нижней квартире небольшого домика. Они жили, наверное, будет правильно. Рядом с домом – джип, на стикере – инвалидная коляска. Не знаю, что случилось с дочкой – может быть, она была у бабушки. Дверь открывалась на кухню, женатая женщина провела меня к столу. Очень плохо пахло: застоявшийся запах болезни, безвыходной беды. Мы пили чай, то есть чай стоял на столе, она говорила, я слушал. Это большое счастье – встретить старого друга, которому можно рассказать совершенно все. Она говорила, а я смотрел, как движутся ее губы, и думал о том, что у нее удивительно большой рот – как я раньше мог это не заметить. Она говорила и говорила, и прерывалась, потому что ее раздражало, как я мешаю чай, выговаривала мне и снова говорила, и снова была эта удивительная близость между нами. Потом зазвонил детский монитор, и она ушла в открытую дверь, в глубину дома.

Я встал и сделал несколько шагов – довольно большая кухня. Окно над кушеткой, очевидно выходившее на стоянку рядом с домом, было почему-то закрашено черной краской – удивительно глубокий черный цвет. Я подумал: какая-то специальная пленка и наклонился рассмотреть. Это была не пленка. Просто там, куда выходило окно, стояла глубокая ночь. Лунная, так что был виден склон, убегающий вниз, огни какой-то деревушки, а за ними – отблески на воде. Море. Я смотрел из окна и пытался понять, где это. Как сориентироваться, я так и не сообразил и придумал для себя, что это Атласские горы. Я услышал раздраженный крик моей женатой женщины – раз, другой, третий, и только тогда понял, что это – мне.

Муж был совершенно голый и лысый. Из уголка рта стекала слюна, рядом с кроватью – стойка с монитором и кислород. Мужа надо было вести в туалет. Вернее – тащить в туалет. Он был тяжелый, но ничем не пах, как бумага. Тяжелый, горячий, а кожа двигалась отдельно от тела, будто его завернули как попало. Нужно было тащить его быстро – он позвал ее, потому что хотел какать. В его постели было все, что нужно, но очень важно было довести его до унитаза, раз он сам это понял – так случалось все реже и реже. И я тащил этот мешок, а она орала на меня почти в голос, потому что я все делал не так. Под ее крик я чуть не уронил мужа моей женатой женщины.

Потом он долго сидел на специальном, с бортиками и ручками унитазе, громко пукая без особого толку. Я смотрел на это и думал, что вижу его в первый раз. Муж сидел так, как я его посадил: неловко, свесив плечи на одну сторону, глядя прямо перед собой. Я нагнулся, чтобы взглянуть ему в глаза – в них была ненависть. Страшная, безвыходная ненависть, обращенная в мир. Может быть он не хотел в туалет, и мы совершенно зря мучили его? Может быть – узнал меня, и теперь, сквозь мутное стекло своей болезни, видел, как я бесцеремонно рассматриваю его сморщенный обрезанный член? А может быть – он просто устал или у него что-то болело? Может быть он хотел умереть? Я не знаю. Мне хотелось уйти. Женатая женщина стояла в дверном проеме. Оттолкнуть я не решился, потом муж наконец закончил, она стала мыть ему зад, а мне нужно было его держать, так что сбежать стало невозможно. Потом я тащил его назад. Мы уложили мужа в постель, и я сразу пошел сквозь пропахшие комнаты – к выходу. Я думал: как странно – он источник всей этой вони, а сам пахнет бумагой.