Макс Акиньшин – Скучный декабрь (страница 43)
— А такие, а такие, пан Штычка! — парировал собеседник, закусывая вареной картошкой, которую обильно макал в соль, — такие, чтобы нарушать нельзя. Если все будут нарушать, то будет беспорядок. Нет власти, куда обращаться? Непонятно. Человек без власти — не человек. Это как тело без головы.
— Скажете тоже, пан голова… Без какой такой головы?
— Без городской головы!
Скучный декабрь заглядывал в вечерние окна, пристально осматривая спорящих. Для него, что людские законы, что сама постоянность были смешны и нелепы.
Да и что на них смотреть, если нарушить эту мелочь, раз плюнуть? Не было их, всех этих порядков и уложений. Сгинули они, разом обратившись в пыль. И тлен этот, греющий души последних упорствующих, мало-помалу испарялся, замененный повсеместно ясной и пугающей реальностью. Той реальностью, в которой звук затвора, гоняющего патрон, значит много больше всех радостных слов любви и обожания. В которой: окрик «стой!», значил больше, чем запрет сморкаться на тротуар. Нет, всеобщая ненависть, конечно, не наступила, не было ее абсолютно. Но и любви не было. Все как-то стерлось, меняя цвета, ударило в головы всем разом, заменив понятия, уклады и планы. Заменив чем-то невообразимым: муками, сиюминутной болезненной радостью от жизни, еще какими-то невнятностями.
Запнувшееся на полусекунде время, стояло без движения. Был ли этот скучный декабрь лучше других декабрей? Ответ на этот вопрос не знал никто, даже тот, кто, заставляя вздрагивать, заглядывал в окна.
Глава 24. 816 бис товарный
— Да какие законы? — с тоской прогудел инженер-путеец, — Я вот вам скажу, пойдешь к станции, глянешь на стену, а там: «Петербургский экспресс», 816 бис товарный, 73 курьерский. Ведь было же? А куда подевалось? Вот придет, когда пан Юзеф….
Действительно: куда подевался 816 бис товарный, было загадкой. Вернее, не весь восемьсот шестнадцатый, а три вагона с консервами производства Консервного завода фабриканта Фарафонова. Прибыв по назначению, он вроде бы оказался на месте целиком: четыре полувагона леса, четыре цистерны керосина, почтовый вагон, две платформы с орудиями, паровоз, тендер, машинисты и кочегар с черными лицами. А вот чудесных и восхитительных вагонов с тушенкой, из не менее чудесных и восхитительных жил и шкур, не наблюдалось совсем.
И тайна эта, вот уже четыре года занимала ум пана Коломыйца, если он пребывал в подпитии. Воспарившие в никуда тридцать тысяч банок консервов были способны обеспечить беззаботное существование при любом повороте судьбы.
Разгадка же столь таинственного происшествия была проста, как стертый медяк. Три вагона с консервами никогда не покидали консервный завод. Да и существовали ли они? Но это так, частности. Война и прочие беды списывали и не такое. Даром, что времена остановились и разницы между тремя вагонами или еще чем-то не наблюдалось вовсе.
— Да ну вас, пан железнодорожник, — резонно ответил городской голова, — исподнее последнее сняли, а все о пальто переживаете. Порядок вот установят, опять пустят. А обещались к осени.
— Да, кто ж вам обещался то, пан Кулонский?
— Известно кто, большевики обещались, — тот важно указал на последнюю Городскую власть, назначившую его не только председателем исполкома, но еще и почетным комиссаром по делам Городской бедноты. Красный бант на пальто почетного бедняка победно топорщился.
— Те могут, — согласился путеец, но упрямо продолжил, — все одно, пан Юзеф накладет им. Уж потеплеет, так залетают эропланы. Пробомбят тех большевиков, да ничего от них не останется.
— Пробомбят, — равнодушно согласился голова, — ну и пусть. Все одно, панове, власть какая нужна. Без нее никак, факт.
Сидевшие заспорили, какая власть нужна, да и необходима ли она вообще в этих тягучих обстоятельствах. Пан Кропотня, опасавшийся за свою женитьбу, стоял на том, что власть надобна для регистрации отношений и представительства на венчании. Леонард же держался умеренных взглядов, не понимая, чем могла помочь власть. Ведь правды вокруг не наблюдалось, и не было ее ни в старые времена, ни в нынешние. А если это так, то какая тряпка полощется над управой и в какие цвета она выкрашена, по сути, пустяк и чушь. Лишь бы люди были счастливы. Железнодорожник твердо заявлял за поляков.
— Накладут большевикам, поезда пустят, шпалы, опять же, — повторил он и выпил рюмочку. Ему представилось, как сам пан Юзеф жмет ему руку и дарит полувагон шпал. И еще ему сильно захотелось, какой-нибудь медали. При этой мысли он начал тихонько выпытывать у пана Штычки, за что давали медали на войне и сколько в одни руки.
— За разное давали, — жуя картошку, задумчиво произнес флейтист, — тут одного подвига на медаль знаете, пан, сколько надо совершить? Много подвига!
Пожелав, было рассказать про одного пехотинца, который под Пинском, когда все уже бежали, оставался на позиции, Леонард почему-то передумал и замолк, рассматривая в бельмастые окна чайной зиму, медленно танцующую танго. Все равно того пулеметчика было не вернуть, пришло ему на ум, да и медали тот так и не получил, как и те полсотни немцев, что валялись в искромсанных орудийным огнем проволочных. Его закоченевшие руки, черные от грязи и пороха, ласково обнимающие станок пулемета с разорванным осколками кожухом так, как обнимают свою нежную в самых счастливых и радостных моментах, были вовсе не теми руками, в которые вручали медали.
— Так что, пан Штычка? — настоятельно поинтересовался желавший блестящего будущего путеец. Серые и бессмысленные глаза которого поблескивали в полутьме.
— А вам, пан инженер, вовсе не военная медаль положена, — влез в разговор, обладавший тонким слухом городской голова. — А вовсе и по партикуляру. За свершения какие-нибудь. Вот какие у вас свершения?
— Панове! Панове! — заныл расстроенный Кропотня, — давайте уже по поводу говорить. Не то все как обычно. Никакого тебе праздника получается.
— Выпьем! — заявил еле державший голову торговец сеном, — Желаю поздравить пана философа!
На этом разговоры вернулись к истокам и коснулись табачной лавки, счастливой обладательницей которой была женщина с исключительно маленькой ногой. Бабка Вахорова, всегда бывшая натурой практической, предположила, что такая лавка дает хороший доход, особенно если примешивать в получаемый табак спитую заварку и сухой лист.
— Это самое, пан преподаватель, — посоветовала она, высунувшись из своего тулупа как черепаха из панциря, — вы, ежели мешать подумаете, то секите то помельче, не то на вид прознать можно. Могут и по роже дать раза, за такой прейскурант. Вот на Запецеке один мукой торговал, так мешал ее с гипсом, это самое. А один раз до того увлекся, что ему пекарь хлебом по голове приложил. Так случилось у того пана затрясение. И зуб выпал. Вот дерьмище-то было!
Совершая, по приказу архангела Гавриила очередное доброе дело Леонард, прибавил к мудрому совету еще одно соображение: собранную траву и лист сечь лучше всего в колоде, в какой режут капусту. Получалось бы при этом все совсем хорошо, сечка выходила мелкая, такая, что на примесь подходит в самый раз.
Маленький философ от советов плыл в блаженстве, раз, за разом оглашая тосты, строго следовавшие по тексту сообщения. За бальзаковских женщин, за выразительные глаза и нервические натуры по Эбингу. Молчаливый пан Шмуля метался от стойки к столу, попутно заглядывая на кухню, в которой стараниями худенькой жены готовился фантастический декабрьский гусь — пожертвованный вскладчину.
Скучный декабрь, рассматривавший их с улицы, плюнул, наконец, на этих людей, находивших в самых странных и непонятных обстоятельствах время для простых радостей, отбыл по своим многочисленным делам.
Дел тех было великое множество. Забот хватало всем. И ему, носившемуся над белыми горизонтами, и прочим обитателям небес. Между падающего снега, медленно заворачивающегося в сложные узоры, метался архангел Гавриил, помахивая сыплющими искрами крылами. Книга его святейшества полыхала новыми судьбами: жизнью и смертью, везением и глупыми неудачами. Заботы небесной бюрократии быстро прирастали войной и общей сумятицей.
Бились под Карасиным поляки. В мелкой пулеметной дрожи махновских тачанок, щелкали ружейные выстрелы, разбавленные хлесткими выстрелами орудий. Бежали и падали в топкий снег, заметая его полами шинелей, хрипели, выдыхая души, взлетавшие облачками пара в морозном воздухе.
— Стефан Ворона есть здесь? Формуляр тринадцать раздел четвертый заполнил, раб божий? — строго интересовался усталый архангел, попутно сверяясь с вспыхивающей благодатью книжицей. За крыло его уже дергал перепачканный в оттаявшей от взрыва земле изможденный петлюровец, чей отряд попал в засаду под Рожице.
— Нема вже терпиння, пан ангел, — молил он, но его преосвященство досадливо отмахивался, страждущих было много. Застреленных, заколотых штыками и, что редко, казацкими пиками, разорванных осколками, повешенных по случаю, сожженных за просто так. В сторонке ругался на чем свет стоит киевский извозчик Тимофей, преставившийся по случаю древесного спирта, где-то на подъездах к Варшаве.
Все что осталось от родственника швейцара Никодимыча — был скромный холмик, на связанном из двух штакетин кресте которого понуро висела лохматая шапка, так и не доеденная хитрым коником. А похоронен был Тимоха в синих женских шальварах, отчего сильно огорчался, выражая всяческие протесты судьбе.