Наконец, средневековый человек нуждался в знаках (signa), материальных или нематериальных (видения, сны или предсказания), чтобы подпитывать веру. Совместно с общественным поведением, превращенным в ритуал, которым управляли клирики, эти знаки на протяжении веков способствовали производству веры и насаждению веры. Отсюда важность их признания и их интерпретации, все еще существенной для конца Средневековья, для эпохи, когда неотвратимо утверждались право, стремление к юридической и правовой процедуре, и, соответственно, все большее внимание уделялось доказательству. На страницах этой книги, посвященных тому, как старались изобличить и сбить с толку ведьм, мы обратим особое внимание также на то, что в общественном формировании веры интенсивно использовались популярные и подтвержденные рассказчиком истории.
В надежде понять, что же происходило в умах мужчин и женщин, принимавших участие в Великой охоте, с самого начала нашего пути необходимо исходить из представления о вере как об элементе, не имеющем корней, как о неком понятии, сосуществование с которым считалось само собой разумеющимся; и, соответственно, сознавать, что мир XV–XVII веков, каким бы далеким и чуждым он нам ни казался, не так уж отличается от нашего. Разумеется, мы больше не верим (в основном) ни в дьявола, ни в ад; но верования по-прежнему существуют, хотя и отличаются по сфере распространения и по содержанию и порождены и представлены иными социальными формами. Подобно книге «Ведьмы!», сочинение, которое я начинаю теперь, не является книгой о современности, однако в определенном смысле она злободневна как никогда.
Часть І
Кошмар. Дьявольский заговор
Глава I
Даже ведьмы имеют свою историю
Мы не охотимся на все подряд, на что ни попадя. Охотник гордится тем, что прекрасно знает свою дичь, знает, как она себя ведет, как ее поймать и не дать ей уйти. Однако представим себе охоту на дичь, которую никто не ценит и не защищает; охоту, не знающую ни сезонов, ни границ; охоту, идущую не на окраинах, а и здесь и там – здесь, когда там она в основном прекратилась. Охота как одержимость на особенную дичь, где жертвы выбираются без каких-либо правил, где нет оснований щадить детеныша, когда взяли мать; охота, в которой все люди, или почти все, принимают участие, указывая охотнику, где находится добыча. Когда формируется подобное сообщничество, значит, выступление против общего врага является благим деянием, в котором заинтересован каждый. Но вот что в двух словах может перевернуть ситуацию с ног на голову: охотник – это Спаситель, или по крайней мере защитник от разрушительного зла, кишащей нечисти, обреченной на уничтожение.
Истоки этого явления следует искать не в глубинном или девиантном Средневековье, они являются частью общественного консенсуса. Чтобы в этом разобраться, следует погрузиться в мир, где «социальное» неотделимо от «церковного», и определить, что движущей силой этой травли являлось стремление пресечь подозрительное, а следовательно, опасное для порядка, установленного Богом, поведение и необходимость установить общественный контроль над личностью. Однако это не объясняет, отчего в определенный момент и с такой интенсивностью стало уделяться внимание именно этому типу охоты. А до того, на протяжении веков люди что, спокойно сосуществовали с теми, к кому вдруг, в одночасье, перестали относиться терпимо? Как, посредством каких удивительных генетических мутаций определенные люди вдруг стали опасными чудовищами?
История, описанная здесь, является историей сумасшедшей фантазии, охватившей массы, и ставшей одновременно двигателем и результатом юридического определения преступления, история мутации, произошедшей как в уме охотников, так и в корпусе верований и корпусе права. Бедная добыча: перед лицом альянса психоза и репрессивного аппарата, подпитывавших друг друга, у нее не было шансов ускользнуть от своих преследователей.
Предыстория охоты на ведьм: борьба против ереси (XI–XIII вв.)
Результат происходивших в обществе процессов, выстраивание истинного «станового хребта», которым являлась Ecclesia («церковь» – одновременно сообщество единоверцев и институт, всеохватное понятие, придающее смысл картине мира, социальным структурам и политическим властям), в средневековой Европе ускорилось вокруг тысячного года, в период демографического и экономического подъема, начавшегося благодаря великому раскорчевыванию земель, продолжавшемуся на Западе до конца XIII века. Поэтому необходимо рассмотреть все грани фундаментального изменения, структурировававшего тогдашнее общество с точки зрения пространства и ландшафта (знакомая нам деревня, сгруппировавшаяся вокруг церкви и церковной колокольни, является самым видимым результатом изменений). Общество возвеличило церковь как общественное сооружение, ставшее необходимой составной частью самого определения христианской общины, неотделимое от процесса локализации сакрального в пространстве. Опираясь на выделение ряда мест (церковь, кладбище) или объектов (алтари, реликвии) как сакральных, этот процесс явился частью широкого движения закрепления людей, управления ими и контроля над ними на ограниченных пространствах, находящихся под властью (сеньора или церкви), иначе говоря, возникновения понятия владения.
Как хорошо показано в работах Доминика Иогна-Прата («Дом Бога»*), в XII веке, в то время, когда завершалось формирование сети приходов, теологическая мысль отличалась ясностью: чтобы принадлежать к церкви, следовало находиться внутри церкви – в месте регулярного совершения евхаристии, – обряд освящения гостии был обставлен как настоящее крещение[5]. Процесс структуры и догматики, согласно мысли клириков, отражал социальное возрождение. Упорядочение норм поведения отныне опиралось на четкую систему таинств, определявшую одновременно обряды посвящения и регулярные практики жизни истинного христианина, в то время как для духовенства реформы, начатые в монастырских кругах в Х веке, ускорились (знаменитая григорианская реформа) с целью восстановления дисциплины и освобождения от господства мирских властей. При этом расцвет интеллектуальной жизни в школах в XII веке, а потом и в университетах в XIII столетии заставил многих задуматься о том, что значит справедливость и несправедливость, законное и незаконное, что есть истина, а что заблуждение, – короче, о том, что есть норма, а что является отклонением от нее.
В этом контексте, названном историками «великим пробуждением» христианской ереси на Западе, начиная с первой трети XI века, церковь начинает «закручивать гайки», что вызывает беспокойство и ответную реакцию, также она ужесточает контроль над дискурсом, создает отклонение от нормы, а начиная с конца XII века – и настоящую теорию и историографию ереси. В частности, следует отметить, что появление в документальных, а именно судебных источниках сведений о процессах против еретиков в Орлеане (1022), Аррасе (1025), Шампани и Аквитании, а также в Равенне и Пьемонте, по времени совпадают с первыми еврейскими погромами 1009–1015 годов и первым костром, легально сложенным для осужденных иудеев в королевстве Франция – хотя на протяжении первого тысячелетия евреи вполне успешно интегрировались в общество, все сильнее ощущавшего на себе власть христианства.
Спустя век появилось первое сочинение против еретиков, составленное на средневековом Западе, Аdversus Petrobrusianos («Против петробрузиан»)[6] Петра Достопочтенного (1137–1138). Оно является частью теологического сочинения в форме триптиха – в него также входят трактаты Adversus Judeos («Против иудеев») и Adversus sectam Saracenorum («Против сарацинской секты»), направленные на борьбу с теми, кого Петр из Пуатье, нотарий аббата Клюни[7], определяет как «трех самых главных врагов христианства» (еретики, иудеи, мусульмане). Ереси, получившие особое распространение в XI–XII веках, обрушивались с критикой не только на таинства, но и на самих клириков. Хотя враждебное отношение к ним родилось до 1000 года, оно, бесспорно, приняло беспрецедентный размах в обществе, основанном на обоюдном движении: активного проникновения церкви и во все стороны обычной жизни, и в церковные реформы. Оба этих явления, впрочем, не были лишены двойственности, и даже пребывали в противоречивых отношениях друг с другом.
Действительно, если усиление роли духовенства в лоне церкви сопровождалось наведением порядка – спорное утверждение – во имя реформы, требование чистоты веры привело к тому, что стали раздаваться голоса, направленные против монополизации власти церковными органами, в частности, против прерогативы епископов давать разрешение проповедовать (licentia praedicandi). На рубеже XI–XII веков странствующие проповедники Роберт из Арбрисселя[8], Виталий из Савиньи,[9] Бернард из Тиронского аббатства[10], Норберт Ксантенский[11], снискавшие большой успех на севере Франции и в Нидерландах, призывали клириков отказаться от владения имуществом, вести целомудренный образ жизни, и требовали, чтобы власть опиралась на поддержку народа, а не епископата, приверженного земным благам. Спустя несколько десятилетий «добрые люди» на юго-западе Франции[12], и первые ученики лионского купца Петра Вальда («вальденсы») на юго-востоке стали выступать с аналогичными требованиями: мир можно изменить в согласии с тем, что Господь хотел для людей, и в этом мире доступ к Писанию и распространению Его послания перестанет быть привилегией институциональной элиты – иначе говоря, власти, – а будет доступен всем, кто старается исполнять Его заповеди в своей собственной жизни. Должна начаться простая жизнь в согласии с евангельскими принципам и управляемая молитвой, также простой – главным образом чтением Pater Noster.