18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Людмила Уварова – Теперь или никогда! (страница 17)

18

Долгие годы он работал счетоводом в горфо. В одно и то же время вставал, шел на работу, возвращался домой. И по целым вечерам сидел дома. Никто не знал, чем он занимается по вечерам, потому что никто не приходил к нему в гости и он ни к кому не ходил.

По воскресеньям он аккуратно посещал кинотеатр и, если его встречали в кино сослуживцы или соседи по дому, вежливо снимал шляпу, но не вступал ни в какие разговоры. Он был молчалив, необщителен и, главное, тих, незаметен.

Сослуживцы подсмеивались над ним: потому и не женится, что боится нарушить раз и навсегда установленный распорядок своей жизни, и потом, жена может потребовать, чтобы он с нею разговаривал, а он всякие разговоры как раз не очень-то любит.

Но была у этого скромного, незаметного тихони одна страсть, поистине сжигавшая его, — страсть, о которой никто не знал, никто не догадывался. Он любил детективные романы.

Самое любимое наслаждение для него было — прийти с работы, надеть удобную старенькую полосатую пижаму, заботливо заштопанную его же руками, лечь на диван и читать, читать до ломоты в глазах, до головной боли. Он упивался рассказами о необыкновенных, удивительных приключениях героев Конан-Дойля, Понсон дю Террайля, Агаты Кристи, Мориса Леблана и Эжена Сю. Все свои небольшие деньги он тратил только на покупку старинных книг; он находил никому не известных старушек, у которых на чердаках хранились заплесневевшие от времени фолианты, подолгу, с наслаждением рылся в ящиках и шкафах и отыскивал то, что ему было нужно. Он научился сам переплетать свои книги, с любовью, старательно подклеивал рассыпанные, пожелтевшие листы, ставил на книжную полку и потом долго, истово любовался на свои сокровища, принадлежавшие ему, только ему.

Года за два до войны он, неожиданно для всех, женился. Жена была, во всяком случае по внешнему виду, полной противоположностью ему: высокая, крикливая, с краснощеким лицом. Выйдя замуж, она сразу же бросила свою работу — она работала приемщицей в мастерской «Химчистки» — и, по слухам, не уставала пилить своего тихого мужа с утра до вечера и с вечера до утра.

Никто не знал, почему этот «кролик», как называли его на работе, был избран немцами на должность бургомистра.

Кто говорил, что он сам вызвался, прямо отправился к коменданту полковнику фон Ратенау и предложил свои услуги; кто говорил, что среди новых хозяев города у него оказался старый знакомый, который знал еще его родителей; а кто утверждал, что «кролик» долгие годы был вовсе не маленьким немецким резидентом, время от времени выполнял нужные задания немецкой разведки, а теперь, когда ничего уже не нужно было скрывать, сразу же был назначен городским начальством.

Став бургомистром, Пятаков неузнаваемо изменился. Даже ходить стал иначе: не втянув голову в плечи, стараясь пройти быстрее и незаметнее, а солидно выпятив тощую грудь, всем своим видом показывая, что знает себе цену и несет себя с полным сознанием своей значимости.

Впервые все окружающие услышали его голос, негромкий, но властный, даже несколько высокомерный, умеющий приказать так, что его уже трудно было ослушаться.

И вот к этому самому Евлампию Оскаровичу Пятакову отправился Петр Петрович просить разрешения открыть фотографию.

— Я знаю вас, — сказал ему бургомистр, едва лишь Петр Петрович вошел в его кабинет. — Когда-то мне довелось сниматься в вашей фотографии для паспорта.

— Возможно, — ответил Петр Петрович.

Евлампий Оскарович внимательно поглядел на него:

— А вы не помните меня?

— Нет, — искренне признался Петр Петрович. — Столько народа приходило в нашу фотографию.

— Так, стало быть.

Лицо Евлампия Оскаровича приобрело благожелательно-горделивое выражение.

— Так что там такое, слушаю вас…

Спустя полчаса Петр Петрович вышел из кабинета бургомистра, держа в руках свое заявление с размашистой подписью: «Разрешаю».

А спустя еще несколько дней открылась фотография под громким названием «Восторг», выведенным на красном фоне вывески золотистыми буквами. Ниже «Восторга» было написано: «Владелец П. П. Старобинский».

Первой пришла сниматься мадам Пятакова.

Вошла в фотографию, скинула коверкотовое василькового цвета пальто, подошла к Петру Петровичу, кокетливо улыбаясь.

— Давайте познакомимся. Вера Платоновна Пятакова.

— Очень приятно, — церемонно ответил Петр Петрович.

Не дожидаясь приглашения, Вера Платоновна села, закинув ногу на ногу, закурила немецкую сигарету, которую вынула из позолоченного, затейливой работы портсигара.

Она курила, картинным жестом отставив руку с сигаретой, медленно выпуская колечки дыма. Должно быть, подражала какой-то увиденной ею в кино немецкой диве.

Да и вся она, ее вид, прическа, костюм, косметика, щедро наложенная на лицо, — все это назойливо говорило о том, что «мадам бургомистерша» изо всех сил стремится быть красивой и элегантной.

— Меня называют «первая дама города», — сказала Вера Платоновна.

Петр Петрович молчал, не зная, что сказать в ответ.

Она медленно погасила сигарету о донышко пепельницы.

— В общем, я хочу, чтобы вы меня сняли как можно более интересно, портрет мой прошу увеличить и выставить в витрине. Надеюсь, вы меня поняли?

Она снова улыбнулась.

— Хорошо, — ответил Петр Петрович.

Это было нелегкое дело. По нескольку раз «первая дама» меняла позу: то сядет на стул, слегка наклонив голову, то застынет в ослепительной улыбке; под конец она села спиной к фотографу, повернув голову в профиль, как бы глядя на Петра Петровича через плечо.

Петр Петрович оставался невозмутимым, терпеливо выбирая наиболее хорошее освещение, наиболее выгодный ракурс.

Наконец все было сделано. И «первая дама города» отбыла, обнадежив фотографа, что через три дня она зайдет снова и поглядит негативы, чтобы выбрать самый лучший, который надо будет увеличить и выставить в витрине.

«Первая дама» оказалась первой, но далеко не последней ласточкой. Фотография Старобинского вскоре же стала пользоваться популярностью в городе: приходили сниматься русские — переводчики, полицаи, служащие биржи, — иной раз заходили и немцы запечатлеть свою физиономию, чтобы послать фото на родину.

Доходы Петра Петровича неуклонно росли, он аккуратно платил налог в городское управление, и сам Пятаков как-то благосклонно кинул ему при встрече:

— Вы недурно изобразили мою супругу. Совсем недурно…

Теперь, когда появились кое-какие деньги, Петр Петрович покупал себе и Джою хлеба, картошки, пшена; однажды жена какого-то полицая, растрогавшись оттого, что Петр Петрович сумел изобразить ее лет на десять моложе, отвалила ему фунта полтора великолепного душистого, хорошо просоленного сала.

Как-то к нему в фотографию пришел его жилец Людвиг Раушенбах.

Шеф-повар ресторана для немецких офицеров выглядел необыкновенно парадно: пухлые, по-женски покатые плечи его обтягивал костюм из дорогой материи, белая рубашка с галстуком, белый платочек в кармане пиджака.

— Снимите меня как можно красивее, — сказал Раушенбах Петру Петровичу. — Говорят, вы настоящий волшебник, люди на фотографиях получаются у вас все сплошные красавцы.

Сел на стул, смахнул носовым платком невидимую пыль со своих башмаков.

— Знаете, — доверительно произнес Раушенбах, — так приятно иногда снова почувствовать себя в штатском костюме…

Вздохнул, потом, задумавшись, уставился глазами в одну точку.

— Вот как получается: живем с вами в одной квартире и так редко видимся…

— Скажите, почему вы так хорошо говорите по-русски? — спросил Петр Петрович.

— Я из Прибалтики, — коротко бросил Раушенбах, не вдаваясь в подробности.

Пока Петр Петрович устанавливал свет и возился со своей аппаратурой, немец заметно нервничал. Вздыхал, то и дело поглядывая на Петра Петровича, вертелся на стуле, даже вставал и начинал шагать от окна к дверям и обратно.

Потом, видно, решился.

— Мне необходимо, чтобы я вышел красивым мужчиной на вашем фото, — сказал он, мучительно краснея. — Мне надо карточку послать в Кенигсберг, там у меня родные…

— Хорошо, я постараюсь, — ответил Петр Петрович.

Немец подошел близко к нему, шепнул:

— Мне написали письмо, там моя невеста… так она, кажется, с каким-то группенфюрером… Я понимаю: я — далеко, он — близко, но просто хочу послать мою фотографию, чтобы помнила…

Он окончательно смутился и замолчал.

Петр Петрович едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Уж очень потешен был этот немец, одетый в свой самый лучший костюм, пухлощекий, румяный, с коричневыми, словно изюм, глазками.

Но дело прежде всего.

— Давайте займем удобную позу, так, чтобы ваше лицо приняло самый для него выгодный оборот.

Он долго вертел Раушенбаха, пересаживая его то так, то сяк, стараясь, чтобы свет падал на его жирное лицо сбоку и таким образом хотя бы немного скрадывались пухлые, уже слегка обвисшие щеки.

Наконец наиболее выгодная поза была найдена, и толстый немец был запечатлен в самом для него приятном виде.

— Я надеюсь… — сказал Раушенбах, выразительно подмигивая Петру Петровичу, — я полагаю…

— Все будет превосходно!

— Отлично.