Людмила Уварова – Сын капитана Алексича (страница 67)
— Иди кушать! — звала мать.
Он смотрел на ее голубое лицо и голубые волосы, слегка кудрявившиеся над голубым лбом.
— Подожди, — говорил он, — стой на месте.
И прикладывал к глазам лиловое стеклышко.
С тех пор прошли годы. Цветные стекла давно уже покоились в картонной коробке вместе с елочными украшениями. Их вынимали только под Новый год, когда в дом приносили елку. Тогда Толя снова смотрел сквозь стекла, и мир загорался необычайным, непривычным светом, а самые обычные вещи вдруг становились сущей сказкой.
За окном, покачиваясь, проезжали малиновые троллейбусы, малиновая кондукторша рассеянно смотрела в окно, по зеленому тротуару спешили в разные стороны зеленые люди, а из розового магазина на той стороне улицы вырывались розовые снежные клубы.
И теперь Толя стоял и смотрел на цветные стекла: в каждом стеклышке отражалось его серьезное лицо с облупившейся кожей на носу.
— Не надо выбрасывать, — сказал он.
Валя пожала плечами. Однако согласилась.
— Как хочешь. Тогда спрячь их на антресоли, а то еще разобьют ненароком…
Толя встал на лестницу-стремянку и спрятал картонку со стеклами на антресоли.
Вечером, когда квартира была убрана на славу, окна протерты, а плита на кухне вымыта до зеркального блеска, пришли гости — сослуживец Михаила Федорыча с женой.
У сослуживца было самое что ни на есть простое имя-отчество — Иван Петрович, а жена его, смазливая, щеголеватая шатенка с темными глазами и хищным оскалом ярко накрашенного рта, звала мужа замысловато и немного смешно: «Ива».
— Ива, — говорила она, зачем-то подмигивая всем сидящим за столом, — какое нынче число?
И он, подумав, добросовестно называл число.
Все улыбались, а жена Ивана Петровича смеялась от души, длинные серьги болтались в ее ушах. В голубых прозрачных камнях отражались крохотные окна.
— Рассеян, как академик, и полное отсутствие чувства юмора, — говорила она о муже так, словно его здесь не было, глядя на Михаила Федорыча, щурила свои темные глаза, похожие на две узкие поблескивающие щелочки.
После чая Иван Петрович садился за пианино, а она вставала подле него и, словно заправская певица, долго откашливалась, деликатно держа носовой платочек возле губ.
Она пела, не сводя глаз с Михаила Федорыча, будто все слова относились именно к нему. И он с улыбкой слушал ее низкий, не лишенный приятности голос. А Иван Петрович старательно нажимал на клавиши и никогда не фальшивил. У него был абсолютный слух.
И в этот вечер все было так, как всегда. Жена Ивана Петровича — все ее звали просто Женя — подтрунивала над мужем, словно только и выискивала случай выставить его перед всеми в смешном свете, а он был неизменно серьезен и корректен.
Потом он сел за пианино, и Женя пела:
Серьги ее болтались в такт словам, глаза блестели, она смотрела на Михаила Федорыча, загадочно щурясь.
Мария Михайловна зевнула, но тут же смутилась и быстро заговорила:
— Мы ведь только-только с дачи…
Но Женя даже не обратила на нее внимания.
Иван Петрович вытер платком руки, обернулся к жене:
— Еще что сыграть?
— Сейчас, — ответила Женя и посмотрела на Михаила Федорыча: — Что бы вы хотели послушать?
— Все равно, — ответил он.
— «Подмосковные вечера», — сказала Мария Михайловна, но Женя и бровью не повела, будто не слышала.
— Так ничего и не хотите?
— Ну, — сказал Михаил Федорыч, подумав, — если не трудно, сыграй-ка нам, старик, и в самом деле «Подмосковные вечера».
— Трудно? — переспросила Женя. — Мой Ива играет все, он в один миг подбирает по слуху… — И приказала мужу: — Давай, начали…
Он стал играть, а она подпевала ему, видимо, не зная слов, и смотрела в упор на Михаила Федорыча, а он отхлебывал остывший чай и постукивал в такт песне пальцами по колену.
Когда они ушли, Мария Михайловна стала убирать со стола.
— Все-таки так нельзя, — сказала она, вытирая рюмку чайным полотенцем.
— Что нельзя? — спросила Валя.
— Нельзя так обращаться с мужем.
— Почему?
Мария Михайловна взялась за другую рюмку, по казалось, слабые пальцы вот-вот выронят ее.
— Ладно, — сказал Михаил Федорыч с чуть заметной досадой, — давай уж я сам.
Потом посмотрел на жену, вытянул губы трубочкой, словно хотел засвистеть, да раздумал.
— А ты, Маша, в самом деле, взялась бы за себя…
— Как взялась? — спросила Мария Михайловна.
— Платье бы, что ли, какое-нибудь поизящнее сшила, финтифлюшки бы навесила, — почему нет?
Толя неожиданно вступился за мать:
— Что ты, папа? Какие еще маме финтифлюшки?
— Ну, какие, — сказал отец и похлопал себя по шее, дернул за ухо, — вот сюда и сюда, чем плохо?
— Очень даже плохо, — отрезал Толя, — маме это ни к чему.
— Просто это не всем идет, — примирительно заметила Валя, обращаясь не то к брату, не то к отцу. — Кому идет, а кому — ни в какую…
Она любила, чтобы в доме был покой и мир.
Утром, когда они шли в школу, Толя сказал сестре:
— Стерва она, видно, препорядочная!
— Кто? — не поняла Валя.
— Это самая, вчерашняя…
— Женя? — удивилась Валя. — Что ты, она прелесть!..
Все люди казались Вале хорошими, замечательными.
— Никакая она не прелесть, — жестко сказал Толя. — Она стерва. Ты заметила, как она на папу смотрела?
Валя засмеялась:
— Смотрела? Ничего я не заметила. Просто надо было на кого-то смотреть.
— Ты меня не уговаривай, — отрезал Толя. — Я знаю, что говорю.
Весь день в школе он был сердитым, ни с кем не разговаривал. Перед глазами стояло, не уходило ненавистное лицо Жени с поблескивающими глазами и длинными голубыми сережками.