18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Людмила Уварова – От мира сего (страница 82)

18

Я невольно смутилась.

Любимов сказал:

— Чего это ты на девочку уставился?

— Она на мою сестренку похожа, — ответил Тупиков.

— Как же, похожа, — проворчал Белов.

Это были первые слова, которые довелось услышать от него.

Он был старше всех, все больше лежал, закрыв глаза.

Я быстро поняла, когда стала приходить в эту палату, что характер у Белова не из легких, однако его можно было понять.

Самый молодой в «нашем» отделении доктор Аркадий Петрович сказал о нем однажды, придя в очередной раз в палату:

— Фашисты старались изо всех сил, и не их вина, что ты выжил…

— Знаю, — коротко ответил Белов.

Однажды я пришла в палату с гитарой.

— Это еще что такое? — вскинулся Тупиков. — Никак петь будешь?

— Попробую, — ответила я. И стала мысленно прикидывать, что бы спеть. Решила «Ямщик, не гони лошадей».

У бабушки была старая-престарая граммофонная пластинка знаменитой певицы Вари Паниной, которая, по словам бабушки, некогда гремела на всю Россию.

Варя Панина пела этот романс сперва тихо, как бы шепча кому-то на ухо, потом все более разгораясь, голос ее креп и звучал все сильнее, все ярче.

Я пробежала пальцами по струнам:

Ямщик, не гони лошадей, Мне некуда больше спешить, Мне некого больше любить…

Все слушали меня молча. Потом, когда я замолчала, Тупиков сказал:

— Спой еще что-нибудь…

— Что бы ты хотел?

— Все равно, что тебе нравится…

Тупикова перебил Любимов:

— Давай опять то же самое…

И я снова начала сперва тихо, едва слышно, потом все явственней, все громче: «Ямщик, не гони лошадей…»

И вдруг Белов, лежавший возле окна, привстал на кровати. Серые в темных ресницах глаза его лихорадочно блестели. Я впервые заметила седину, сквозившую в его темно-русых волосах.

— Перестань, девочка, — глухо сказал он. — Очень тебя прошу…

Я мгновенно кончила петь. Тупиков спросил удивленно:

— Это еще почему?

— Тебе что, не нравится, как она поет? — спросил Белова Любимов. — Или никак вспомнил о чем-то, о чем бы лучше позабыть?

Белов не ответил ему, закрыл глаза.

Потом снова открыл глаза.

— Ты не сердись, девочка, на меня что-то нашло нынче…

— Я не сержусь, — ответила я.

Однако больше уже не приносила гитары, и, хотя все они, даже тот же Белов, уговаривали спеть что-нибудь, я больше никогда не пела.

Вдруг опять не то спою или еще что-нибудь не так сделаю…

До войны Любимов жил в Сызрани, работал киномехаником, ездил с кинопередвижкой по колхозам, совхозам и полевым станам.

Сам о себе он говорил:

— Я мужик на три «р» — речистый, развитой и разбитной.

Ему была по душе его работа.

— Такую работу поискать и не найти отродясь нигде и никогда, — хвастал он. — Я всегда в курсе всего самого интересного, потому что нет на свете ничего интереснее кино, а я смотрю, случается, в день и по три, и по пять фильмов, как же иначе?

— Не надоест смотреть одно и то же? — спросил его Тупиков.

Он решительно замотал головой.

— Ни в жизнь! Веришь, я, к примеру, «Бесприданницу» раз двадцать смотрел — и каждый раз, как начнет Алисова «Нет, не любил он», каждый раз плакал вот такими слезами…

— Наш лейтенант говорил: тот, кто плачет в кино или над какой-нибудь жалостной книгой, тот, выходит, жестокий человек, — сказал Тупиков.

— Это кто, я, что ли, жестокий?

Любимов вынул из тумбочки «гвоздик» закурил, то и дело поглядывая на дверь.

— Да я, милый человек, если хочешь знать, жука навозного и того пальцем не трону, не то чтобы еще какую тварь обидеть, не говоря уже о человеке. У меня знаешь какое сердце жалостливое? Это надо уметь меня довести до злости, очень даже надо уметь!

— Немцы сумели, — вставил Белов. Иногда он начинал хорошо слышать, а иногда хоть кричи над самым ухом — ни одно слово до него не дойдет.

— Это да, — согласился Любимов. — Это они сумели, много старались, зато своего добились, я на них теперь такое зло имею, что, как говорится, ни пером описать…

Помолчал немного.

— Интересно, а почему это твой лейтенант так думал? Выходит, если человек над какой-нибудь печальной историей всплакнет или чужое горе близко к сердцу примет…

— Будет тебе темнить небо в алмазах, — прервал его Тупиков, это была любимая его поговорка. — Разве об этом речь? Лейтенант говорил так: все люди, которые в кино плачут или над книгой ревмя ревут, все они в жизни жестокие…

Я вспомнила, папа говорил как-то: «Сентиментальные люди отличаются беспощадностью, это, заметь себе, почти как правило…»

И в самом деле: Витя Селиванов, в которого я влюбилась еще в шестом классе, мог сюсюкать над каким-нибудь котенком с розовой ленточкой на шее, но в то же время я однажды увидела, как он перевязал лапки голубю и подбросил его в воздух, голубь падал, а Витя хохотал от души, и снова хватал его, и снова бросал в воздух. Тогда я подбежала, схватила голубя и, не говоря ни слова, убежала. Потом я развязала голубю лапки, но он еще долго, озабоченно топтался на месте (о человеке сказали бы: переминался с ноги на ногу), как бы не веря, что пут уже нет. Моя любовь к Вите с того самого дня кончилась. Раз и навсегда.

— Верно, — сказала я, — я тоже слышала. Именно сентиментальные плакальщики и жалостники бывают способны на самые злые поступки…

Любимов поднял обе руки кверху:

— Ладно, убедили, сдаюсь…

Иногда я читала им вслух Толстого или Чехова, они меня внимательно слушали, не перебивая ни единым словом, но только один лишь Любимов вспоминал:

— Слышь, братва, а девчонка-то читает без передыху, небось вся глотка пересохла…

И наливал мне ситро, или чай с сахаром, или кисель.

У нас с Любимовым была игра, пришедшаяся нам обоим по вкусу: мы вспоминали фильмы, которые довелось видеть до войны. Я была страстная киношница, он тоже любил фильмы, к тому же это была, в сущности, его профессия — смотреть кинокартины, и вот мы с ним начинали вспоминать сюжеты, наиболее примечательные эпизоды, перебирать самых хороших киноартистов, которые играли так, что позабыть, казалось бы, уже невозможно.

Иногда, спустя годы, закрою глаза, вижу Любимова, он размахивает руками, сидя на своей постели: