Людмила Уварова – От мира сего (страница 19)
Алевтина была далеко не такой умелой, но ей было жаль каждого, кто бы он ни был: старый, молодой, симпатичный или отталкивающий. Всех до одного.
Ей хотелось, чтобы они все поправились — старая учительница Елизавета Карповна Мотылькова, изглоданная страшной своей болезнью, студент строительного института Вадик Серпуховской, заболевший крупозной пневмонией, даже скандального старика Ямщикова из пятой палаты и того она жалела, и того желала видеть поправившимся.
Скандальный старик Ямщиков громко делился с соседями:
— Вы как хотите, а я выпишусь. Прямо на этих же днях. Ну их всех к чертовой бабушке, докторов-профессоров! Поеду-ка я к брату в деревню, буду пить там молоко, увидите, через месячишко вот такой стану, весь раздуюсь! У нас знаете какое молоко? Почище водки в нос шибает, сплошное здоровье!
Глубоко запавшие глаза его пылали лихорадочным огнем, туго обтянутые желтоватой кожей щеки глянцево блестели. Прямые редкие волосы плотно облегали плоскую его голову.
Алевтина старалась не глядеть на Ямщикова, чтобы он по ее глазам не понял, до чего же ей жаль его.
Вика Коршунова как-то сказала:
— Если живешь на кладбище, всех не оплачешь.
— Мы не живем на кладбище, — возразила Алевтина. — Мы, напротив, должны стремиться, чтобы все наши больные стали здоровыми!
Вика усмехнулась:
— Какую еще байку сумеешь сочинить, ангел нерукотворный? — Потом сказала серьезно: — Я свое сердце на замок запираю и никому не даю открыть.
— А я не могу так, — печально призналась Алевтина. — И не хочу, кстати.
— И напрасно, — заключила Вика. — Изведешь себя попусту, а зачем?
Но Алевтина ничего не могла с собою поделать.
Смотрела на Ямщикова, рассуждавшего вслух о деревне, где, он считал, ему суждено безусловно поправиться от деревенского воздуха и от молока, на старую работницу шелкоткацкой фабрики Крапивину, огромную, всю налитую нездоровым жиром, тоже строившую планы, как она обменяет свою комнату и будет жить вместе с овдовевшей своей подругой в отдельной двухкомнатной квартире.
— Мы с моей подругой у нас на фабрике тридцать пять лет вкалывали, в одном цехе, — рассказывала Крапивина.
«У нас на фабрике» — была любимая присказка Крапивиной. Она рассказывала, как обставит отдельную квартиру, какие купит занавески на окна, что за клеенку постелет на стол в кухне, что за обои достанет в одном фирменном магазине, в котором у нее есть «один знакомый человечек»…
Сильнее всех Алевтина жалела Елизавету Карповну Мотылькову, старую школьную учительницу. Может быть, потому, что знала: болезнь Елизаветы Карповны самая что ни на есть страшная и ей уже не суждено поправиться. Никогда в жизни.
Потом, и сама Елизавета Карповна нравилась Алевтине: маленькая, очень худая, в чем только душа держалась, на тонком, с кулачок лице большие светло-голубые глаза. И улыбка — совершенно детская, обезоруживающе нежная и какая-то такая беззащитная.
Она старалась никого не беспокоить, почти не жаловалась, не закидывала врачей расспросами о себе, как это делали многие больные, не мучила сестер бесконечными требованиями и придирками.
Алевтина спрашивала ее:
— Хотите обезболивающий укол?
— Подожду, — отвечала она извиняющимся тоном, словно боялась рассердить Алевтину своим отказом. — До вечера далеко, а такой укол хорошо бы на ночь оставить.
— Хорошо, — соглашалась Алевтина. — Дотерпите до вечера?
— Постараюсь дотерпеть, — отвечала Елизавета Карповна. И вытирала бумажной салфеткой пот, выступивший на лбу. От боли, которая, Алевтина знала, была непереносимой. Но она не ныла, не стонала, не жаловалась.
Каждый день к ней приходила сестра, необыкновенно походившая на нее, такая же маленькая, хрупкая, с такими же большими чистыми светло-голубыми глазами.
Иногда, когда Елизавете Карповне ненадолго становилось лучше, она выходила с сестрой из палаты, прохаживалась по коридору. Потом снова ложилась в постель, а сестра садилась рядом.
Часами они говорили друг с другом.
Вика Коршунова пожимала плечами:
— Чудные старухи. Что ни день видятся — и все о чем-то толкуют. О чем, как думаешь?
— Сама спроси у них, — советовала Алевтина.
Думала про себя:
«Если бы бабушка лежала в больнице, я бы тоже навещала ее каждый день. И нам всегда было бы о чем говорить…»
Когда Алевтина входила в палату, две одинаково причесанные седые головы поворачивались в ее сторону, одинаковые, старые светло-голубые глаза мягко глядели на нее.
— Что-нибудь нужно? — спрашивала Алевтина.
Елизавета Карповна качала головой:
— Нет, Алечка, спасибо, ничего не надо…
И сестра Елизаветы Карповны послушно повторяла: — Спасибо, ничего не нужно…
По воскресеньям Елизавету Карповну навещали ученики. Рассаживались кто куда, на подоконник, на соседнюю пустовавшую кровать.
От детских здоровых лиц в палате становилось словно бы светлее, в глазах то ли удивление, то ли с трудом скрываемый страх, хотя, должно быть, их немало предупреждали — быть веселыми, спокойными, ни в коем случае не выказывать своих чувств, жалости, или боязни, или сочувствия.
Как-то, когда дети уже ушли, сестра Елизаветы Карповны вышла в коридор, стала возле столика Алевтины.
— Это ее любимый класс, она их ведет с самого начала.
— Хорошая она у вас, — сказала Алевтина.
Сестра вынула из кармана крохотный носовой платок, быстро вытерла глаза.
— Что с нею поделать? Ведь все ужасно, и она знает, что ужасно, и ни о чем не хочет думать, только за одно переживает: как-то они без нее зачеты сдадут?..
Помолчала немного.
— Лиза никогда не умела и не желала хотя бы немного подумать о себе. Была бы осмотрительней, эгоистичней, что ли, не запустила бы тогда свою болезнь, могла бы захватить ее вовремя… — Опустила маленькую, гладко, волосок к волоску, причесанную голову. — Что я буду без нее делать? Как я буду?
Сказала очень тихо, но Алевтина услышала. Подумала:
«Как же так можно? Ведь она прежде всего о самой себе горюет».
И тут же устыдилась своих мыслей. Недостойно так думать о старом человеке, тем более, наверно, тоже не очень здоровом и одиноком.
Ведь никого-никогошеньки у нее не останется на всем свете, когда умрет сестра…
Бабушка однажды сказала:
— Самое большое наказание человеку — одиночество. Нет ничего страшнее. — И произнесла повелительным тоном: — Я тебе, девочка, приказываю в самом строгом порядке: имей как можно больше детей, никогда не делай аборт, всегда рожай…
— Бабушка, — взмолилась Алевтина. — Так я же еще не успела выйти замуж, откуда же дети?
— Откуда бы ни были, — хладнокровно отрезала бабушка. — Выйдешь замуж или не выйдешь, это уж как тебе угодно, а рожать будешь непременно!
Помедлив, сказала задумчиво:
— Как же я себя ругаю теперь, что родила всего-то навсего одного сына! Надо было родить еще по крайней мере четверых — и девочек, и мальчиков!
— Папа не похож на тебя, — сказала Алевтина.
— Он в твоего дедушку пошел, — бабушка погладила Алевтину по свежей щеке. — На меня ты похожа.
— Правда? — обрадовалась Алевтина.
— Правда, — бабушка улыбнулась. — Во всяком случае, сколько себя помню, я была именно такой, как ты, и не только внешне, но и характером, всеми повадками, даже голосом, ты вылитая я, какой была в твои годы… — Бабушка пристально посмотрела на Алевтину. — Знаешь, мне вспомнилась сейчас восточная поговорка, вернее, проклятие: «Чтоб ты пережил всех своих близких!» Страшно звучит, ты не находишь?
— Еще как страшно, — сказала Алевтина.
Каждый раз, идя на работу, Алевтина думала: застанет ли Елизавету Карповну? Или ее уже нет, как не было?
И, входя в палату, непритворно радовалась, видя еще живую Елизавету Карповну, слыша ее слабый, но по давней привычке отчетливо произносящий слова голос.
— Как дела, Аля? — тихо, почти неслышно спрашивала Елизавета Карповна, но Алевтина хорошо разбирала каждое слово. — Все хорошо, надеюсь?