Людмила Улицкая – Люди нашего царя (сборник) (страница 5)
Через семь лет дочь скажет матери:
– Разводись. Так жить нельзя. Ты же любишь другого человека.
Мать вскинет ресницы и скажет с испугом:
– Разводись? А ребенок?
– Ребенок – это я? Не смеши.
Еще года через три, навещая отца в его новой семье, выросшая дочь будет сидеть в однокомнатной квартире рядом с новой отцовой женой, дивиться на лопающийся на ее животе цветастый халат, волосатые ноги, мятый «Новый мир» в перламутровых коготках, на желудочный голос, урчащий:
– Мишаня, пожарь-ка нам антрекотики…
Отец потрепал молодую жену по толстому плечу и пошел на кухню отбивать антрекотики и греметь сковородой…
«Потрясающе, потрясающе, – поражается дочь новизной картинки. – А если бы мама тогда один раз треснула его даже не сковородкой, а сковородной крышкой по башке, могли бы и не разводиться… Господи, как всё это интересно…»
Но Симону де Бовуар тогда еще не переводили, и про феминизм еще слуху не было. А у Сервантеса об этом – ни слова. Даже скорее наоборот, посудомойка Дульсинея числилась прекрасной дамой. Мама же к тому времени заведовала лабораторией и за счастье считала испечь любимые пирожки с картошкой своему приходящему Сергею Ивановичу.
Десятилетнее многоточие счастья: ежедневная утренняя встреча в восемь в магазине «Мясо» на Пушкинской, сорокаминутная прогулка скорым шагом по бульварному кольцу к дому с кариатидами, трагически заламывающими руки, – к месту Эмминой работы, – ежевечерняя встреча в метро, где сначала она провожает его до «Октябрьской», а потом он ее – до «Новослободской». А иногда – просто несколько кругов по кольцу, потому что так трудно разомкнуть руки.
– Что же он не оставит свою жену, если так тебя любит? – раздраженно спрашивает Женя у матери.
Они видятся триста шестьдесят пять дней в году – кроме вечеров тридцать первого декабря, Первого мая и Седьмого ноября.
– Да почему?
– Потому что он очень хороший человек, очень хороший отец и очень хороший семьянин…
– Мам, нельзя быть одновременно хорошим мужем и хорошим любовником, – едко замечает Женя.
– Если бы я хотела, он бы оставил семью. Но он бы чувствовал себя очень несчастным, – объясняет мать.
– Ну да, а так он очень счастлив, – ехидничает дочь. Ей обидно…
– Да! – с вызовом подтверждает мать. – Мы так счастливы, что дай тебе бог узнать такое счастье…
– Да уж спасибо за такое счастье… – фыркает дочь.
Десять лет спустя дочь, придавленная к стулу семимесячным животом, сидит глубокой ночью возле матери, в единственной одноместной палате, выгороженной из парадной залы особняка с кариатидами, трагически заламывающими руки, отделенная от соседнего помещения, кроме фанерной стены, еще и свинцовым экраном, долженствующим защищать ее будущего ребенка от жесткого радиоактивного заряда, спящего за стеной в теле другой умирающей.
Вторые сутки длится кома, и сделать ничего нельзя. Женя видела, как за два дня до этого мамина лаборантка пришла делать ей анализ крови и ужаснулась, увидев бледную прозрачную каплю. Крови больше не было…
Эмма была здесь своя, сотрудница, и даже всё еще заведовала лабораторией: заболела таким скоротечным раком, что не успела ни поболеть как следует, ни инвалидность получить.
На тумбочке возле кровати лежит резная деревянная икона из Сергиева Посада – подаренный кем-то Жене Сергий Радонежский. Почему-то мать попросила ее принести. Почему, почему… Сергей Иванович из тех мест…
Бесшумно вошел дежурный врач Толбиев, потрогал маленькую руку матери. Она ему отзыв на диссертацию писала… Дыхание было – как будто одни слабые выдохи, и никаких вдохов…
– Сергей Иванович просил позвонить, если что… – без всякого выражения говорит Женя.
– Иди звони, Женя. Пусть едет.
Женя пошла по длинному коридору, спустилась на полпролета к автомату. Вынула из кармана белого халата заготовленную монетку, набрала номер.
Они так жили уже два месяца: Сергей Иванович отпуск взял, приходил с утра. Женя приходила к вечеру, отпускала его и проводила в палате ночь. Для нее здесь и вторую койку поставили, но она не ложилась уже несколько ночей, боялась упустить минуту… Почему-то это казалось самым важным.
Позвонила. Он сразу поднял трубку.
– Приезжайте!
Он был всё еще женат, и жизнь его молчаливой жены была сильно омрачена. Женя и прежде об этом иногда думала: почему это все они соглашаются молчать и терпеть…
Ничего, скоро она его получит в полном объеме, – зло подумала Женя и сразу же устыдилась. Но теперь уже было совершенно неважно, что скажет сейчас его жена и что он ей ответит.
Женя поднялась на полпролета, открыла с усилием, отозвавшимся в животе, тяжелую дверь – и вдруг, как пришпоренная, понеслась по коридору, поддерживая прыгающий живот. Коридор был длинный, палата в самом конце, и Жене показалось, что бежит она целую вечность. В ночной больничной тишине стук войлочных туфель звучал как конский топот.
Дверь в палату была открыта. В палате были двое: врач и сестра.
Сестра говорила врачу:
– Я с самого начала знала, что Эммочка в мое дежурство… вот, ей-богу, знала.
Весь институт так звал ее – Эммочка. За веселую сердечность, за природное милосердие…
– Опоздала… – сказала Женя. – Господи, я опоздала.
Через сорок минут приехал Сергей Иванович. Он тоже бежал по коридору, стягивая на ходу мокрый плащ. И он сказал то же слово:
– Опоздал…
Но никто не заплакал: Женя с самого начала беременности ходила какая-то стеклянная, непроницаемая, без чувств, как под наркозом, жила, сосредоточенная на одной ноте: мальчика сохранить. А Сергей Иванович был весь как закушенный – у него был и фронт, и плен, и штрафбат, и лагерь. К жизни давно уже относился как к подарку, и особенно к этим последним годам, с Эммой. И еще он сказал:
– Почему не я…
Коридорные сны начались еще до рождения сына. В жестком белом халате Женя бежала по бесконечному коридору, по обе стороны которого часто поставленные двери, но войти можно только в одну из дверей, и никак нельзя ошибиться, скорей, скорей… Но неизвестно, какая из дверей правильная… а ошибиться нельзя, ошибиться – смертельно… всё – смертельно… И Женя бежит и бежит, покуда не просыпается с сердечным грохотом в ушах и во всем теле…
Мальчик родился в срок, здоровый и нормальный, без всяких там отклонений. Коридорный же сон остался на всю жизнь, но снился редко… Женя, чуть ли не с детства приобщенная к трудам великого шамана, еще раз пролистала знаменитое сочинение, посвященное сновидениям. Прямого ответа доктор не давал. В ту раннюю пору доктор больше интересовался Эросом, чем Танатосом. А кушеточек психоаналитических, столь для Жени привлекательных, в то время не держали, да и не до того было.
Потом происходили всякие разные вещи – женились, разводились, разменивались, переезжали, рождались дети, у Сергея Ивановича – внуки, и у отца Михаила Александровича родилась еще одна дочь, и он успел еще развестись, еще жениться и опять развестись. Женины дети выросли почти до взрослого состояния и уехали к своему отцу, перебравшемуся в Америку, и ничто не предвещало, что они вернутся, и вся жизнь состояла из разрозненных штучек, которые никак не соединялись в целое.
Наконец настал печальный год, когда отец Жени заболел медленной смертельной болезнью, которая заметна была первые годы исключительно на рентгеновских снимках и ничем более себя не проявляла. Врачи обещали пять лет жизни, вне зависимости от лечения. Оперировать легкое в столь преклонном возрасте не рекомендовали. Начало болезни совпало по времени с его выходом на пенсию и перестройкой всей страны, середина – с личной перестройкой жизни Михаила Александровича, превратившегося из преуспевающего, бодрого и слегка хвастливого профессора в угрюмого молчуна, удрученного внезапно наступившей скудностью и оживляющегося лишь при виде вкусной еды и при получении разного рода подтверждений успешности Жениной карьеры, которая должна была компенсировать его собственные неудачи.
Когда отец уже не мог сам себя обслуживать, Женя перевезла его к себе вместе с телевизором и шахматами, в которые он давно уже не играл. Болезнь шла к концу, а ему шел восьмидесятый год, и эти последние месяцы его жизни, горькие и пустые, были омрачены еще и голодом: пищевод не пропускал еды. Он постоянно хотел есть, но после трех ложек начиналась рвота. Как только рвота утихала, он просил Женю принести ему бутерброд с ветчиной. Организм, кое-как принимавший три ложки каши, отвергал бутерброд с ветчиной.
– Тебя вырвет, давай лучше бульон или яйцо всмятку, – предлагала Женя.
Тогда он сердился, кричал на Женю, а потом целовал ей руки и плакал.
Женя умирала от жалости и отвращения. Она целовала его в голову – запах волос был ее собственный, он ей всегда не нравился, и она всю жизнь мыла голову каждый день и стирала вязаные шапки и головные платки, чтобы он никогда не заводился, этот отцовский запах. И она вспомнила, как год спустя после смерти матери открыла ее шкаф, взяла в руки черное, в мелких лазоревых незабудках платье, поднесла к лицу и вдохнула не умерший запах Эммы – цветочный, медовый пот, сохранившийся в подмышках, сладчайший из всех запахов в мире… Женя износила то платье до паутины, а потом разрезала на куски и набила ими подушку-думочку…
Женя гладила старческую голову отца, его седые блестящие кудри, и думала о том, что если доживет, то и у нее будут такие красивые седины, и такие же, как у отца, ясные карие глаза, и руки, как у него – маленькие, с короткими ноготками… Всю жизнь не могла ему простить, что похожа на него, а не на мать… И сердце сжималось от тоски по матери, которая умерла так давно…