Людмила Потапчук – Та, которая шкаф (страница 2)
– Отвернись, Грачёва, а то в лицо попадём! – крикнул Сёмин. И замахнулся.
И Шура молча отвернулась, и пошла вперёд, как будто ничего не происходило, и мимо неё пролетел снежок. «Это он бросил», – подумала Шура. И ещё тут же подумала: «Это он нарочно промазал». И ещё: «Он сказал – “Грачёва”, а не как обычно». Грачёвой её в школе не называли вот уже два месяца.
Шура шла по синей тропинке и улыбалась.
Шура старается не смотреть на остаток сосиски. Пытается заново начать мантру про «отвалите», но не выходит. На мантру нужны силы. А у Шуры они, кажется, все вышли. Вытекли через глаза, через уши, через поры. Шура обессиленная, Шура пустая. Шуры нет.
По-хорошему надо встать, оставив сосиску на тарелке (всё равно доесть уже не получится), и отправиться в класс. Пройти по школьному коридору без вот этого вот привычного уже вонючего шлейфа в виде милых одноклассников и их внимания. Но Шуре никак не встаётся. Под низкое ржание Бабуси, под гаденький щебет Мормыш, под снисходительные замечания Бабий и Ивановой Шура сидит за столом, и молчит, и смотрит, смотрит в воздушную точку, пока точка не начинает плавать и подмигивать.
В Шурино плечо стукает тяжёлым и мокрым. Огрызок яблока. Шура вздрагивает, оглядывается. Из-за мальчишеского стола на неё весело и нагло таращится Абдулычев.
– Подними и покушай, – тоненько тянет Мормыш. – Раз угощают.
На рукаве у Шуры расцветает мокрая клякса. Шура бессмысленно трёт её пальцами. Клякса становится бледнее, но больше.
– Ты что, на огрызок нарочно плевал, Абдулычев? – кричит Лысиха.
– Ага, – скалится Абдулычев.
Девчачий стол вразнобой тянет многоголосое «фу-у-у».
– Кто до Шкафуры дотронется, в того Абдулычев плюнул! – вопит Мормыш, перекрывая фуканье. – Шкафура – параша!
В класс Шура идёт, заключённая в невидимый пузырь. У пузыря прозрачные, но вполне отчётливые границы. Никто не смеет эти границы нарушить. Кому охота запачкаться.
Кирилл Абдулычев, Кир. Белокожий, белобрысый, писклявый. Весь третий класс Шура сидела с ним за одной партой. И в общем-то, если честно, он был так себе сосед – то толкался под столом ногами, то выпрашивал откусить яблоко и откусывал чуть ли не половину, то, изогнувшись немыслимым кренделем, совал нос в её, Шурину, тетрадь. Но всё это можно было ему простить за уроки пения.
В третьем классе были ещё уроки пения, а не вот эта непонятная душная музыка – «Открываем тетради, записываем годы жизни композитора». На уроки пения нужно было ходить в актовый зал и там рассаживаться кто где хочет. Но Кир почему-то садился рядом с Шурой. И каждый раз они на ходу придумывали смешные вариации надоевших до оскомины песен, и пели своё, и переглядывались, и смеялись, когда ТатьянПетровна отворачивалась. Пел Абдулычев звонко и чистенько, голоса у них с Шурой красиво сливались. «Снова мак расцветает на клёне!» – выводили они в унисон вместо «Снова май расцветает зелёный». «Унитаз водяной, дверь вонючая!» – это в песне про Зиму, которая солила снежки в избушке. И ещё: «Сапоги, сапоги, едут, едут по Берлину наши сапоги!»
Как же было здорово. Как здорово.
В классе холодно – только что проветрили. Шура садится за свою четвёртую парту, которая не у окна, а у стенки. Рядом плюхается лохматая Курушина, достаёт тетрадь с учебником, пенал, грохает всё это на столешницу. И учебник, и тетрадь, и пенал, и даже ручки с карандашами у Курушиной какие-то лохматые. И края рукавов у неё лохматые. И из косы торчат волоски, и ещё такие крендельки из волосков. Девчонки говорят, Курушина заплетает косу раз в неделю. И это похоже на правду, потому что в понедельник Курушина приходит в класс почти как нормальная, из косы ничего не торчит. Но сегодня четверг, и коса у Курушиной – как старая мочалка.
Курушина молча берёт одну из своих лохматых ручек и обновляет полоску посредине парты. Она нарисовала эту полоску после Дня учителя, когда Шуру, с которой все отказались сидеть, пересадили к ней от Исхаковой. С Курушиной тоже никто не хотел сидеть, и она была одна за партой. Шуре Курушина не обрадовалась. Весь их первый соседский урок – биологию – она, сдвинув брови к переносице, рисовала ручкой полоску, разделяющую четвёртую парту пополам. Рисовала, закрашивала, подравнивала. А на перемене сказала, тыча в черту шершавеньким пальцем, глядя на эту черту, а не на Шуру: «Чтобы сидела на своей половине, поняла. Сиди на своей половине, ко мне не лезь. Поняла, да».
Шура сказала ей, что и так не собиралась никуда лезть. Курушина не ответила.
Курушина Настя. В прошлом году, в пятом классе, ставили «Золушку», и Шура была доброй феей, а Курушину назначили королевой. И все тогда смеялись: королева у нас будет из помойки! Тем более что королём был Масолкин. Масолкин очень не хотел быть королём, но его заставили. На репетициях он всё время как будто собирался сам себе засунуть голову в подмышку. Курушина сидела рядом с ним, мрачная и нахохлившаяся, как зимний воробей. А на само представление пришла такая, что все ахнули, и даже Исхакова сказала изумлённо: «Ну ты, Курушина, вообще!» – и даже Масолкин уставился на Курушину так, будто с неба сошла луна и рядом с ним села. На Курушиной было длинное тёмно-красное платье со шнуровкой на поясе и низким узким вырезом, и все, конечно, заметили, что у мешковатой Курушиной есть на самом деле талия, а кожа на шее и груди нежная, как мороженое. Волосы у неё были гладко причёсаны и уложены в такую сетку, прозрачную, а наверху к волосам заколками-невидимками крепилась маленькая корона из золотой фольги. И все стали спрашивать Курушину, кто её так причесал, а она, засмущавшись, ответила: тётя. И это было понятно, что тётя, а не мама, потому что мама у Курушиной, это все знали, никогда не бывает трезвой, а папы у Курушиной вообще никакого нет. И Шуре так захотелось сделать Курушиной приятное, и она подошла к ней в своём волшебно-звёздном платье и сказала: «Настя, ты сегодня настоящая королева, такая красивая». И Настя ей гордо, по-королевски улыбнулась.
Шура достаёт учебник со вложенной в него тетрадью, кладёт на свою половину парты, подальше от курушинской черты. Сейчас будет русский, но учительницы пока нет.
– Кому с доски вытирать? – орёт Мормыш.
– Ну дежурная-то я, положим, – это Исхакова.
– Ну и поторопилась бы, – советует ей Лысиха. – Звонок вот-вот уже.
Исхакова, хищно улыбаясь, направляется своим танцующим шагом к доске. Берёт тряпку, мочит в раковине под краном, комкает, выжимая, – и вдруг, развернувшись чёрной пантерой, швыряет этот мокрый серый комок прямо на четвёртую парту, которая не у окна, а у стенки. Прямо в Шуру, прямо в Шурину грудь. Тряпка вяло отскакивает, шмякается на парту. Тряпка пахнет подвалом, червяками, смертью.
– А сейчас одна тряпка возьмёт другую и вытрет с доски, – командует Исхакова.
– Я не пойду, – бурчит Курушина.
– Кто тебя просит-то, Курушина? – удивляется Исхакова. – Сиди себе, посиживай. А тряпка пусть поторопится.
Шура смотрит, как по её груди расплывается серое тряпочное пятно. Сговорились они сегодня, что ли, кидаться? Шура вдыхает тряпочный запах.
– Шкафуре помочь, что ли, я не поняла? – гудит Бабуся.
– Её ж трогать нельзя, она – параша, – напоминает Абдулычев. – Я зачморил, а Мормыш объявила.
– Мормыш! – командует Исхакова.
– Чур-чур не считается, всё отменяется! – орёт Мормыш.
– Давай, Бабусь, – разрешает Исхакова.
«Меняздесьнет, меняздесьнет, меняздесьнет!» – быстро-быстро проговаривает про себя Шура, вцепившись в край парты. Но поздно, надо было раньше. Так просто теперь не исчезнуть.
Её выволакивают из-за парты, тащат к доске. За одно плечо тащит Бабуся, за другое – Исхакова. Шура молча упирается.
– Шевелись, ты, Шкаф, – басит Бабуся.
Кто-то пинает Шуру ниже спины. Шура оглядывается.
Это Верникова. Тощая Верникова с кошачьими глазами, большими коленками, обкусанными ногтями.
– Шкаф с ножками, – радостно шипит Верникова. – Шкаф ходит-ходит.
Шуру волокут к доске. Верникова хихикает.
Карина Верникова, соседка. Шура – из третьего подъезда, Карина – из второго. Родились с разницей в один день. Этим летом каждое утро ходили друг к дружке в гости: один день – к Карине, другой – к Шуре. Играли в принцесс, раскрашивались аквагримом. Рубились в видеоигры, рисовали комиксы про Соника и покемонов. Бегали и прятались от Карининого брата, Максика. А давно, когда обе были совсем маленькие, мама Карины разрешала им немножко повозить коляску с Максиком, таким крошечным, что коляска была ему как большая кровать. Карина, которая терпеливо учила Шуру отбивать мяч по-волейбольному, когда их на физре поставили в пару; под конец у Шуры получалось почти хорошо. Карина, которая в это воскресенье должна прийти к Шуре в гости вместе с родителями и Максиком.
– Тряпку! – командует Исхакова.
– Хватит, может? – равнодушно спрашивает Бабий.
Мормыш в три прыжка подскакивает к шурино-курушинской парте, подхватывает с неё тряпку, швыряет в Шуру. Тряпка повисает дохлой серой птицей на Шурином лице. Шура трясёт головой, тряпка падает.
– А ну подняла, – беззлобно рычит Бабуся.
Шура пытается вырваться.
– Так, а это что ещё за безобразие?
Анита Владимировна в дверном проёме – как памятник самой себе.
Исхакова с Бабусей одновременно отпускают Шуру.
– Мы просто хотели, чтобы она умылась, – невинным, совсем не командным голоском объясняет Исхакова. – А то Настя с ней сидеть боится.