Людмила Потапчук – Это я, смерть (страница 13)
Она перестает ходить в гости к тете Анечке – совсем. Она спокойно, как большая, стоит на своем, и на нее не действуют бессильные аргументы родителей вроде «там будут пироги с рыбой», «тетя Анечка уже обижается», «Юлечка по тебе соскучилась». Я приберусь, я помою посуду, я сварю суп, но я никуда не пойду, говорит Ариша. Я останусь дома, у меня уроки, а рыбу я не люблю, пусть даже и в пирогах. Пусть Аня с Юлей сами приходят в гости, если они скучают.
И однажды к ней и вправду является гость. Но это не тетя Анечка.
Он приходит летом, когда дома Арина и ее папа. Мама на работе, Степушка в садике, а папа пишет дома научную работу, и ему нельзя мешать. Погода какая-то противная – дожди и холодно, поэтому Арина, вместо того чтобы гулять с подружками, рисует шариковой ручкой в своей суперсекретной толстой тетрадке, потом записывает в ней же всякие выдуманные истории, а потом и вовсе делает то, что ей категорически запрещено, – читает лежа. Книжка такая захватывающая, что она не слышит ни звонков, ни стука в дверь, ни криков; она вообще ничего не слышит, она недавно потерпела кораблекрушение и теперь находится на таинственном острове в Южном полушарии, она надеется вырастить урожай из одного-единственного пшеничного зерна, и ей не до каких-то там глупостей, происходящих в реальном мире. Однако глупости врываются в ее комнату вместе с разъяренным отцом.
– Что он себе позволяет, – тихим бешеным голосом говорит отец. – Десять минут уже в дверь барабанит и кричит: «Арина, Арина». Уже соседи вышли. Что вообще происходит?
Арина собирается ответить отцу – и вдруг слышит какую-то возню в прихожей.
– Ты что, его впустил? – спрашивает она, вскакивая.
– Знаете что, – говорит отец. – Разбирайтесь сами, у меня работа.
И вот в ее комнате уже сидит Вова. Он сам взял себе стул, поставил его у окна и просто сидит и молчит, и ничего не делает. Арина примостилась на краешке кровати и тоже ничего не делает и понятия не имеет, как себя вести. Она зачем-то дергает подол своей красно-синей клетчатой юбочки – раз, другой, еще сильнее, еще. Ее злит, что юбочка никак не хочет прикрыть коленки. Юбочка короткая, а коленки большие. Почти как взрослые коленки.
– Хочешь чаю? – зачем-то говорит она, хотя не чувствует ни малейшего желания поить Вову чаем.
– Не, – тянет Вова. И передвигает свой стул к ней поближе. И берет ее за руку.
– Что это у тебя? – вяло интересуется он.
Ладошка у Арины исчиркана синей ручкой.
– Писала, – отвечает она, пытаясь отнять ладонь, но Вова держит ее крепко.
– Че писала-то? – удивляется он. – Каникулы же.
Арина молча дергает руку.
– На руках ты писала, – с легкой насмешливостью взрослого человека, снисходительного к шалостям малышей, резюмирует Вова и вдруг берет Арину в охапку и сажает, как маленькую, к себе на колени. От него пахнет рыбой.
Дай мне рыбки, кума. Я голоден.
Арина бешено вырывается. Она ни с того ни с сего вдруг вспоминает, как когда-то мама восхищенно рассказывала всем о дурацкой ее, Арининой, реакции на инцидент в детсаду: «Она говорит: Антон меня вот так и душил, а я вот так и плакала, а я говорю: дала бы сдачи, а она говорит: ему же больно будет!» Маму умиляло, что у нее такая добрая дочь. Ну уж нет, думает Арина, извиваясь, щипаясь и молотя кулаками. Больше я никогда не буду «вот так и плакать», я буду драться, я буду делать больно, а если надо, то буду «вот так и душить».
Эка сколько рыбы привалило, и не вытащить.
Руки у него жилистые, и весь он какой-то твердый, как кора дерева, и даже шея твердая, и ему, кажется, совсем не больно, когда его щипают и бьют, и тогда Арина захватывает маленький кусок его коричневатой кожи двумя ногтями и сжимает изо всех сил, потому что знает, что так можно сделать больнее в сто раз, чем если просто щипаться. Вова дико, со свистом, шипит, но рук не разжимает. Почему я не могу закричать, думает Арина. Ведь стоит позвать папу, и он придет сюда, и устроит этому Вове такое, что стены будут ходить ходуном. И еще она почему-то знает, что если ей не удастся вывернуться, то Вова уже не удовольствуется тем, что было раньше, что теперь он захочет как по-настоящему, как в той книжке. И она каким-то чудом все-таки выворачивается, и падает на пол, и вскакивает, и бежит из комнаты, прямо к папиной двери, и заносит кулак, чтобы постучать, и стоит так, с поднятым кулаком, но не стучит, а Вова стоит у нее за спиной.
Мерзни, мерзни, волчий хвост.
Чтоб ты лопнул, волчий хвост. Чтоб ты отвалился.
– Я сейчас постучу, – шепотом говорит Арина.
Вова стоит у нее за спиной долго-долго.
Потом говорит:
– Ну ладно.
И идет в прихожую.
– Дверь, – говорит он уже оттуда, – закрой за мной.
Арина идет за ним, мечтая повернуть наконец ключ в замке и оставить Вову по ту сторону двери, – и видит, что Вова на самом деле свернул не в прихожую, налево, а в кухню, направо, и сидит у стола на табуретке, и широко улыбается, оскалив страшные белые зубы.
– Ты чаю вроде предлагала, – говорит он. – Ладно, давай чаю.
– А ты сам поставь чайник, – отвечает Арина злым шепотом. – И хоть упейся тут. А я гулять пойду.
Она бежит в прихожую, сует босые ноги в резиновые сапоги, набрасывает ветровку.
– Замерзнешь так, – говорит подошедший Вова. – Там плюс десять.
– Не замерзну, – обещает ему Арина.
Они вместе спускаются по лестнице. Арина бежит впереди, перескакивая серые ступеньки.
Во дворе и правда холодно, как будто и не лето.
– Замерзнешь, – повторяет Вова. – Вернись, оденься нормально.
Арина мотает головой. Я больше не буду тебя слушаться, говорит она про себя. Ни в чем, ни даже в этом. Тебя, значит, заботит, не замерзну ли я. Ты, значит, заботливый.
Она стоит во дворе и смотрит, как уходит Вова – сгорбившись, засунув руки в карманы. С неба сыплется мелкое, мокрое и ледяное. Ветер. Она стоит, дрожит и улыбается.
– Проводила? – недовольно спрашивает отец, когда Арина возвращается домой. – Что ему было надо?
Арина пожимает плечами.
– Не знаю, – говорит она.
Ей очень, очень спокойно и хорошо.
Серый. Прекрасная Луиза
Луиза. Так ее зовут. Ишь, Луиза! Не толстая – крепкая, как боровичок, такая, с бочка́ми. Хорошая. Прямо вот как надо. Принято, чтобы у девушек талия, у красивых, а у этой нету. Но на нее как посмотришь, так и видно: этой никакой талии не требуется. Как есть, так и хорошо.
В магазинчике у станции, где она работает, аж пять отделов. Один – хлеб-молоко, булки с маком и с таком, кефиры, ряженки, вот эти новые непонятные йогурты в бутылках и пластиковых белых корытцах. Другой – мясо-колбасы, заветренная грудинка говяжья, дешевые паштеты в целлофане и дорогущие-вырви-глаз твердые колбасы, и копченая обрезь на закусь; тут же до кучи и овощи – и свежие (ну как свежие – какие уж есть), и моченые-соленые. И яйца еще, да. Третий – крупы, консервы, макароны, соль-сахар. Четвертый – бухло всякое: пивко, ядовитого цвета бутыли с заморским названием «аперитивы», портвейн всякий, кислое дорогое вино, ну и беленькая, куда ж без нее. А еще пятый. Там всё остальное. И нитки тебе, и спички, и перекись водорода. И мыло с шампунем, и расчески, и гвозди. И подушки! И даже резиновые сапоги. Правда, все на один размер, ну и что.
А работница-то одна, Луиза. И так вертится, и эдак. И ничего! И ни очередей тебе, ни недовольных. Всем товару отпустит, каждому улыбнется.
Как всегда тут и была. Щеки – как те импортные яблоки, которые дрянью какой-то покрывают, чтобы пуще блестели и не портились. Глаза – как маслины из банки. Бочка́ – как подушки. Вся-то она прямо как сама из этого магазина. Как и не приехала сколько-то там лет назад из какой-то заплесневелой пропахшей худыми свиньями дыры, а выросла вот прямо тут, вылежала свое на полке, запунцовела щеками и ждет теперь, кто ж ее, такую раскрасивую, купит. У кого на такую хватит.
Серый знает о Луизе, кажется, всё. И не понимает в ней ничего.
Серый знает, что выросла и расцвела эта Луиза где-то в хлебенях, куда больше полусуток шкандыбать в плацкарте, и потом еще прыгать по ухабам в вонючем автобусе, и пешком еще. Что вскормивший Луизину красоту рабочий поселок носит невозможное название Новая Папузка, причем ни о какой Старой Папузке в окрестностях никогда не слыхали. Что там, в Новой Папузке, в деревянном домике живет-горбатится Луизина мать, пьет горькую Луизин отец и расцветает потихоньку тугим розовеющим бутоном Луизина младшая сестренка, зовут которую не как-нибудь, а Эсмеральда. Что кормит Луиза их всех со своих невеликих магазинных заработков, потому что там, в Новой Папузке, зарплата – вещь давно и прочно забытая, диковинная. Что зато родня оттуда, из Новой Папузки, тоже ее не забывает, подкармливает домашненьким – передает с машинистами посылочки, а запасные-то пути – вот они, от станции минут десять прогуляться и перелезть через насыпь. Что тепло у нее тут, у Луизы, в подсобке круглый год, потому что держит она у себя запрещенный радиатор, который хоть и старенький, а греет как зверь, и что хозяйка магазина об этом, конечно, знает, но не говорит ничего.
Что поболтать за всё про всё, пока покупателей нет – это она, Луиза, всегда пожалуйста. И про себя расскажет, и про тебя послушает, покивает, улыбнется.
Знает Серый, что как поддержать компанию и культурненько посидеть – это она, Луиза, опять же тут как тут. Угостят – угостится. Пусто на столе – сгоняет в свою подсобку, вернется к ребятам в общагу с гостинцами домашними, странными, нездешними: то у нее вареное мясо большими кусками, без никаких там специй и почти вообще без соли, то пироги с салом – вот так просто сало кусманами в печеном тесте, кто так делает? То картошка в мундире, холодная. То вяленая свекла, сладкая, как карамельки, только жевать надо часа три. То вообще гороховая каша.