Людмила Матвеева – Казаки-разбойники (страница 36)
— Интересно, правда? — сказала Соня, продолжая аплодировать.
— Ага, — кивнула Люба и отвернулась, чтобы Соня не заметила, как ей грустно.
Отчего было так грустно? Оттого, что не было синей птицы? Или оттого, что кончилась сказка? Было трудно сразу примириться с обыкновенной улицей и обыкновенным трамваем. И временами то ли в свете фонарей, то ли в снегопаде за трамвайным окном чудилось мерцание, необыкновенность. Но сразу же и пропадали.
Когда Люба и Соня шли от трамвайной остановки, снег пошёл сильнее, был он крупный, лохматый. Снежинки летели в лицо, на щеках они таяли, потому что было тепло. Может быть, это был последний снегопад.
В переулке был уже вечер. Фонари не светили сюда, а лампу над воротами дворник дядя Илья ещё не зажигал. Но темноты не было: свет шёл от снега. Навстречу девочкам из ворот вышел Лёва Соловьёв. Его чёрная меховая шапка стала белой. Он шёл, запрятав руки глубоко в карманы, и на плечах у него тоже лежал снег.
— Здравствуй, Любка. Что это ты плачешь?
Лёва спросил весело. Он и сам не верил, что Любка может плакать. Из-за чего может плакать Любка? Разве что из-за какой-нибудь ерунды.
— И не собираюсь плакать, — дёрнула плечом Любка, — это снег натаял. Пойдём, Соня.
И потащила Соню за руку. Потом остановилась и крикнула Лёве:
— А мы в театре были, в Художественном Академическом! Мы смотрели «Синюю птицу». Знаешь, как интересно!
Где у нас Литвинов?
Вера Ивановна привычно обвела глазами класс:
— А где у нас Литвинов?
Панова засмеялась. И другие засмеялись.
— Не понимаю, — строго сказала Вера Ивановна. — Веселья твоего, Аня Панова, не понимаю.
Анька охотно ответила:
— Да он какой-то малахольный, этот Литвинов, чудной: говорит не как все и мешок вместо портфеля.
Панова села, победно взглянула на Генку.
Вера Ивановна покачала головой.
— Ты, Аня, очень уверенный в себе человек. Очень.
И посмотрела так, что Любка подумала: «Оказывается, быть уверенным в себе человеком не очень-то хорошо. Нет, наверное, иногда хорошо, а иногда нет».
— У меня для вас есть новость. — Вера Ивановна сделала паузу, все почувствовали, что новость важная. — К концу четверти лучших из нашего класса примут в пионеры.
В пионеры! Все зашумели, завозились. Митя спросил:
— А кого — лучших?
Учительница молчала. И все притихли, Это был вопрос, на который очень важно получить ответ, все хотели, чтобы Вера Ивановна ответила, хотя и боялись. Только Генка Денисов не хотел.
— Меня не примут, я знаю, — сказал Генка негромко, но в тишине все услышали.
— Гена, а почему ты так считаешь? — спросила Вера Ивановна.
Генка поднялся за партой. Вид у него был смущённый. Он стоял так, как будто парта ему тесна и стоять неудобно. Хотя парта была большая, а Генка — не очень.
— Ну, учусь так себе, — сказал Генка неохотно и ещё больше повернулся боком, встал ещё неудобнее.
Любка подумала: «Хорошо, что я учусь хорошо. Вдруг меня примут!»
— Гена ты мой дорогой, — сказала Вера Ивановна, — разве в пионеры принимают только за отметки? Это же в следующий класс переводят за отметки. Садись, Гена. А сейчас займёмся арифметикой.
Вера Ивановна открыла журнал и стала вести пальцем сверху вниз. И по тому, как скользил палец, было видно, кого сегодня не спросят. Вот облегчённо вздохнул Серёжа Артёмов. Лида Алексеева села свободнее, тряхнула лёгкими белыми волосами. Соня Будник распрямила плечи. Волков полез в портфель. Палец остановился посреди списка. «Меня», — подумала Люба, в груди стало пусто, как на качелях, если летишь вниз. Хотя там, в журнале, рядом с ней были и Никифоров, и Курочкин, и Панова. Но Любка не ошиблась.
— Люба, — сказала Вера Ивановна.
Как холодно звучит твоё имя, когда тебя вызывают к доске. Люба пошла по классу. Она вчера дома решила обе задачи. Наверное, она и сейчас решит. Ведь всегда в классе задачи похожи на домашние. Но всё равно было страшно. А вдруг чего-нибудь напутается? А вдруг она не сумеет правильно объяснить? И это сегодня, когда решается, кого примут в пионеры, а кого не примут.
Задачка оказалась совсем нетрудной. Люба писала на доске, а сама через плечо косилась на Веру Ивановну. И по лицу учительницы видела, что решает правильно.
— Садись, — сказала Вера Ивановна. — Ты верно решила, не надо так волноваться.
Только сев на место, Люба почувствовала, что щёки у неё горят. В ту же секунду Люба перестала думать об арифметике, а стала думать о том, как будет хорошо, если её примут в пионеры. Она тогда будет самая счастливая на всём свете. Она будет носить красный галстук с блестящим зажимом, как у Риты, и у Лёвы Соловьёва, и у Славки. Она будет ходить под барабанную дробь, как шли ребята Первого мая. Она научится ходить в ногу, чтобы не портить строй. А ещё она сможет поднимать руку в салюте и давать честное пионерское — самое честное слово. Ни один человек на свете не скажет тебе: «Врёшь», если ты дал честное пионерское под салютом. И ещё — просто будет хорошо. Она не могла объяснить самой себе, как это прекрасно, если тебя примут и ты со всеми. Ты и они — пионеры, отряд — все вместе. И верность, и единство, и жизнь не такая, как была, а смелая, яркая, неизвестно какая, но лучше, чем сейчас.
После школы Люба стояла недалеко от Бережковской церкви и старалась сбить портфелем сосульку. Сосулька висела невысоко, на крыше одноэтажного длинного дома. Но портфель пролетал мимо, сильно дёргал руку, а потом бил по ноге. Люба размахивалась снова, но никак не удавалось попасть по сосульке. А сосулька висела чистая, голубоватая, мутно-прозрачная и такая большая, что можно было бы сосать её до вечера. Как же дотянуться до неё? Любка положила портфель на снег, а сама влезла на него. Но портфель оказался недостаточно толстым, она не дотянулась даже до острого конца сосульки. Уйти, оставить сосульку, было невозможно. Очень уж она была хороша. И сил было потрачено немало, из-за этого сосулька уже казалась необходимой. Любка почти чувствовала во рту её вкус: холодный, хрустящий, поламывающий зубы. Она опять раскрутила в руке портфель, чтобы сильнее размахнуться, и кинула его вверх. Он пролетел мимо и свалился Любке на голову. В голове загудело, на глаза навернулись слёзы.
— Ты чего маешься? — услышала Люба за спиной знакомый голос. — Ледяшку, что ли, добыть?
Ваня Литвинов стоял рядом. На нём был туго подпоясанный ватный пиджак; плечи у пиджака были широкие и сползали Ване на локти. И валенки были огромные, с большими галошами.
Ваня подошёл, взял у Любы портфель и одним ударом сбил сосульку. Она упала, проткнув сугроб, и утонула в нём. Ваня шагнул в сугроб, запустил в него руку и достал припылённую снегом сосульку.
— Держи. — Он смотрел на Любу чуть насмешливо: что за детская забава — сосульки сшибать. Но во взгляде его была и снисходительность. Пусть возьмёт, раз просит.
Люба взяла сосульку осторожно, как стеклянную, она примёрзла к мокрой варежке. Люба посмотрела на свет. Солнце расплывалось, смотреть на него сквозь матовый лёд было не больно. Потом она отвела руку подальше и полюбовалась, склонив голову набок. Сосулька сверкала, лучи отскакивали от неё, как твёрдые золотые кисти. Люба вздохнула: жалко было есть такую красоту. Но есть было надо, иначе зачем же её сшибли. Она разломила сосульку пополам и протянула половину Литвинову:
— На.
Ваня взял.
Любка откусила ледяной кусок и захрустела. Сосулька теперь не казалась такой вкусной, на зубах поскрипывал мелкий песок, рот свело от холода. Ваня тоже грыз, громко хрустя.
— Ты почему в школе не был?
— Я-то? — Ваня не спешил отвечать. Он всегда говорил медленно. И когда Литвинов говорил, Любе казалось, что вообще-то спешить некуда, а она этого раньше не знала и всегда спешила. — Как же мне в школу иттить? Снегу за ночь нападало. Так? А отец простыл. У нас с полу дует, он и простыл. И не вышел. Он хотел выйтить, а я ему не посоветовал. Говорю: «Лежи, папаня, что я, маленький, что ли, сам не управлюсь с твоей лопатой?» Ну вот. Стал, как светло изделалось, снег убирать, а его вона сколько. И в школу иттить некогда. Недавно кончил.
Люба стояла рядом с этим Ваней Литвиновым; он был чудной и непонятный. И от этого немного неприятный. Любе хотелось сказать ему, что надо говорить «идти», а не «иттить», «простудился», а не «простыл». Но она постеснялась сказать.
— Завтра придёшь в школу? — спросила она.
— Приду. Только вот боюсь, учителка заругает.
— Не заругает. Она хорошая. А нас в пионеры будут скоро принимать. Только не всех, а лучших. — Любка вздохнула и замолчала.
— Тебя-то примут, не опасайся, — сказал Ваня. — Я пойду. До свиданья тебе.
Ваня быстро пошёл вдоль низкого длинного дома, валенки шаркали по снегу.
Петушки на палочке
Что бы Люба ни делала, о чём бы ни думала, она всё равно думала ещё и о том, примут её в пионеры или не примут. Иногда она думала: «Примут. Почему же меня не принять? Не такая уж я плохая». А чаще думала, что, скорее всего, не примут. И тогда вспоминались разные проступки. Маме врала сколько раз. Олово украла вместе с Юркой Зориным, правда, давно, но всё равно, наверное, считается. Грубила соседке и даже один раз крикнула ей в открытую форточку: «Мордастая нахалка!» А ещё был поступок, про который Люба старалась не вспоминать, потому что даже вспоминать про него было так неприятно, что Любу начинало знобить. Но теперь и это вспомнилось во всех подробностях. В то утро Люба сказала маме: