Людмила Горелик – Впечатления и встречи (страница 5)
Марья Ивановна, видимо, растерялась: она не была прирожденным педагогом и просто не знала, как поступить в данной ситуации. Поэтому, выслушав девочку, она без каких-либо эксцессов продолжила урок. Однако теперь уже никто не слушал про скрипичный ключ! В классе было тихо, как никогда не бывало на уроках Марьи Ивановны. Весь класс с интересом смотрел на меня. А я… я по-прежнему потихоньку доставала из портфеля и ела баранку…
На другой день я, конечно, ни про вчерашние баранки, ни про ябед вовсе не думала. Не забывайте: нам было по восемь лет, мы далеко не все понимали, а многое понимали совсем иначе, чем взрослые. Нравственное сознание в значительной мере складывалось именно тогда – из мелочей, из преступлений и наказаний… Вероятно, я и не вспомнила бы сейчас эту историю, не имей она продолжения.
Страшное, невозможное неблагополучие я почувствовала сразу же, с самого начала первого урока. Произошло это так. «Вторую смену» у нас в школе до звонка выше первого этажа не пускали. Как и многие другие, время перед звонком я проводила в школьной библиотеке. Она находилась на первом этаже, туда можно было зайти беспрепятственно. В тот день я увлеклась детским журналом «Мурзилка» и пропустила звонок. Спохватилась, когда уже одна в библиотеке осталась. Бегом побежала в свой класс. Влетела после второго звонка: «Можно сесть на место?» Так полагалось спрашивать. Я понимала, что хвалить меня не за что, не за опоздание же. Но Людмила Ивановна смотрела как-то уж слишком неодобрительно-отрешенно… «Где твой портфель?» – сказала она, наконец. И глаза у нее были чужие. «Ой, в библиотеке забыла! Можно за ним сходить?» И опять Людмила Ивановна посмотрела отрешенно, кивнула, однако как-то неопределенно, как будто и кивать-то мне не хочет…
Поначалу я надеялась, что это случайность, что мне показалось. Но уже на первом уроке стало ясно: нет, не случайность. За весь урок Людмила Ивановна не спросила меня ни разу! Хотя я тянула руку изо всех сил, а к концу урока от отчаяния уже почти из себя выпрыгивала.
На втором уроке случилось ужасное. Людмила Ивановна раздавала тетрадки – обычно она давала по маленькой стопочке тетрадок желающим помочь. Мне давала всегда: потому что я читала очень хорошо, а значит, раздавала тетрадки быстро и правильно. В этот раз она, почти не глядя, рассовывала тетрадки маленькими пачечками в протянутые к ней со всех сторон руки, и мне почти уже вложила в руку… О, как я их схватила! Но, взглянув на меня, она вдруг мгновенно отвела свою руку с тетрадками…
Как это было пережить? С большим трудом, огромным усилием воли я сдерживала слезы – стыдно расплакаться при всем классе. А ведь внутри у меня все рыдало. На перемене я побежала на первый этаж – там был туалет с отдельными кабинками, там можно было выплакаться вволю. И на следующей перемене я тоже ходила туда плакать.
Людмила Ивановна не ругала меня. Хуже: она просто не хотела меня знать. За опоздание? Или за баранки? А может быть, за портфель? От неизвестности было еще тяжелее.
Не знаю, что было бы со мною, если б любимая учительница продолжила экзекуцию и на следующий день. Вряд ли я это смогла бы пережить. Однако, отпустив нас домой, она вдруг сказала: «Люда Горелик, останься!».
После всего испытанного в этот день разговор показался мне совсем легким. Людмила Ивановна спросила про баранки. Я от всей души, искренне и охотно раскаялась в своем поведении. Вместе мы отправились искать Марью Ивановну. Нашли в цокольном этаже. В той старой школе был цокольный этаж – мрачный, холодный; там располагались помещения для уроков труда и какие-то кладовки. Там всегда было сумрачно и полупустынно. Увидели мы учительницу пения издали. «Ну, беги», – сказала Людмила Ивановна. Радостно я кинулась к Марье Ивановне, попросила прощения. Та растроганно улыбалась. И так же растроганно улыбалась Людмила Ивановна. Она смотрела на нас издали и кивала… Цементный пол, мрачные своды полуподвала, вечный холод цокольного этажа, пудовые замки на дверях кладовок – все, все стало легким, радостным…
В годы моего детства многие родители отдавали детей в музыкальную школу. Считалось, что дети должны развиваться гармонично, уметь играть на фортепьяно. И вообще это было… модно, что ли. Возникала мысль о музыкальной школе и у моей мамы. Сама она в детские годы музыке училась, запомнив, впрочем, более всего то, как весело было на пару с подругой прогуливать в «музыкалке» уроки. Тем не менее, когда подошло время, она захотела обучать музыке и нас с сестрой. «Возьмем пианино напрокат, – говорила она папе. – Уберем из того угла этажерку, передвинем плотнее кровати – и поставим инструмент. А со временем купим свой, пусть играют».
Папа сидел на продавленном диване – как всегда, с дымящейся сигаретой в руке, в окружении разбросанных по дивану, обеденному столу и даже по полу газет и журналов, перед громоздкой радиолой, из которой бойкий мужской голос, пробиваясь сквозь вой и писк глушилок, произносил трудноразличимые слова. Рядом болтался маленький однопрограммный динамик и тоже что-то вещал. Телевизора тогда еще не было, но позже папа и его включал, если шла информационная или аналитическая программа. Папа имел особенность слушать и читать сразу все. Маму он тоже слышал. Поэтому после ее слов слегка прикрутил звук и задумался. Вид у него был недовольный.
– А надо ли это? – сказал он наконец. – если бы у них были способности к музыке, тогда, конечно. Но ведь слуха нет у обеих, петь не умеют… И как ты это представляешь в одной комнате?! Это же несколько лет – пока выучатся – у тебя над ухом бренчать будут!
В общем, в музыкальную школу нас не отдали. Музыкальные основы я постигала на уроках пения. Учительница пения Марья Ивановна была женщиной лет сорока, запомнившейся непременно с баяном. Если она на нем не играла, то он свисал у нее с одного плеча, отчего плечо перекашивалось. Так и шла она по плохо освещенному коридору Седьмой школы, в прошлом Мужской гимназии №1 (теперь там вновь гимназия): среднего роста, слегка грузноватая, с химической завивкой, с баяном через плечо.
Марья Ивановна не стремилась быть педагогом, зато очень любила пение и музыку. На ее уроках мы часто «духарились». Не знаю, существует ли сейчас это слово. Тогда оно было популярно среди школьников и означало что-то вроде «веселились» – но с оттенком баловства и непослушания. Даже если мы сильно духарились, Марья Ивановна все равно продолжала урок – как ни в чем не бывало. Запомнились ее рассказы про скрипичный ключ и нотные знаки. Класс духарился, однако некоторым было интересно (мне в том числе), и они слушали внимательно. Марья Ивановна для них и рассказывала, как бы не замечая остальных. Иное дело, когда пели хором (в основном, этим и занимались). Тут должны были участвовать все. И участвовали – может быть, потому что пение увлекало, петь было даже интереснее, чем духариться.
Песни мы пели исключительно патриотические, о Гражданской войне – не знаю, требовала ли этого учебная программа или же имел место личный выбор учительницы. Так, например, мы разучивали «Песню о Щорсе». Она более известна по первой строчке «Шел отряд по берегу…». Это была грустная, но и героическая песня о безвременной гибели красного командира.
Но особенно запомнилась песня «Там вдали за рекой…». Она была тоже о герое гражданской войны, однако безымянном, рядовом бойце – может быть, поэтому такая печальная. Эта нравилась даже больше. Возможно, потому что трогала безвестность героя – на его месте легко было представить себя. Трогал его предсмертный разговор с конем («Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих») и готовность к гибели за правое дело. Мы тоже были готовы погибнуть «за рабочих». Да, со слезами на глазах. Важно и то, что песня одновременно трогательная, печальная, но и героическая – о непременной конечной победе. Даже несмотря на гибель героя. Мы разучивали ее весь год.
Весь мой третий класс прошел под знаком этой песни. На каждом уроке пения отводилось тридцать минут на ее исполнение. И мы с удовольствием пели! Марья Ивановна упорно добивалась, чтобы пели мы верно, не фальшивя. Нет, она никогда не говорила «Ты, Иванов, не пой – тебе медведь на ухо наступил». Она учила, показывала и добивалась, в конце концов, что несчастный покалеченный медведем Иванов начинал петь правильно. И я до сих пор пою эту песню правильно. (Редкий для меня случай).
Особое внимание Марья Ивановна проявляла к сочетанию «… ских войск».
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала….
Вот это «… ских войск», должно быть, имело особую важность в музыкальном отношении. Марья Ивановна показывала, дирижируя рукой «… ски-и-их войск». Потом слушала нас – переложив баян на одно плечо и оттопырив освободившейся рукой ухо… потом слушала каждого отдельно… И опять показывала. В общем, я имею основания гордиться тем, как я пою «…ских войск».
И в трудную минуту жизни, во дни сомнений и тягостных тревог, или раздумий, или, например, в период пандемии, проснувшись утром в мокрой от пота постели, трясясь от боли и страха, надтреснутым и хриплым, и прерывистым от неизвестной болезни голосом я пою песню «Там вдали за рекой…». И тяну (в соответствии с нотами – совершенно так, как если бы у меня был музыкальный слух!): «…ск-и-их войск». И, вытирая глаза пододеяльником, сочувствую безвестному бойцу, и верю в непременную конечную победу.