Людмила Бояджиева – Бегущая в зеркалах (страница 37)
– Вот тебе, дорогой, как раз этим и стоит заняться. А что? Сделаешь из меня Одри Хепберн! – Нелли вздернула пальцем кончик носа и вытаращила глаза.
Но «профессор Динстлер» остался серьезен – уж очень прихватила его «за живое» пластическая хирургия.
Изучив литературу, излагавшую историю и современное состояние этой отрасли медицины. Йохим испытал некое чувство интригующей неудовлетворенности: казалось, поиски коллег Леже уже вплотную подошли к той двери, за которой откроются принципиально новые возможности.
– Э, нет! В том-то и дело, молодой человек, что у этой двери топчутся уже не одно столетие настоящие мастера, – охладил Леже новаторский пыл Йохима. – Мы люди, а не боги. И не стоит притязать на сотворение мира. Совершенствование частностей, отработка деталей, методики, сами по себе очень важны в этом кропотливейшем деле. Взгляните на плоды моих усилий. Взять хотя бы знакомую вам мадам Элизабет – вчера я случайно столкнулся с ней в парке – и не узнал! Так по-новому, молодо и привлекательно выглядело это лицо, которое я по крохе «вылепил» сам.
– Увы, профессор, не вылепили, а лишь только починили, – вздохнул Йохим.
Покорный внешним обстоятельствам, кротко подчиняющийся чужой воле, он вступил на заколдованную территорию, с удивлением обнаружив, как тяготит, как раздражает его здесь привычное смирение…
Нелли все же вернулась к началу занятий в университет, а оставшийся в одиночестве Йохим погрузился в работу. Сосредоточенно и вдумчиво входил он под руководством Леже в ту область медицины, которая могла дать ему магическую власть. Власть над плотью и небрежной природой, власть художника, к которой он всегда тайно стремился.
8
Для французов Остин Браун был немцем, для немцев – итальянцем, для итальянцев – французом. Но русским он был только с одним человеком – с Александрой Сергеевной Меньшовой.
В 1947 году, получив от Соммерса полный пакет документов, юридически обосновывающих пребывание во Франции г-на Остина Брауна, Остап обнаружил письмо, написанное Зуевым еще в мае сорок пятого, то есть в последние дни его жизни.
«…Римляне не любили глагол „умирать“. О том, кто ушел, они говорили „пожил“. Не замечая, видимо, в своей гордыне, что отягощают умершего грузом огромной ответственности.
Я – пожил. То есть использовал всю меру отпущенных мне сил и времени. Но могу ли я вздохнуть с удовлетворением? Подведение последних итогов – нерадостное занятие. В выигрыше здесь можно оказаться лишь шулерской уловкой – с помощью вороватого лукавства. Но именно она стоящему на последней ступени кажется особенно постыдной.
Уйти легко, без кучи неоплаченных счетов, можно только в юности, когда душу еще не тяготит ответственность этого „пожил“ – долг растраченной жизни…
Помнишь, у Мандельштама:
Я ухожу со страхом. Со страхом за тех, кого оставил и кому не сумел помочь.
В качестве моего жизненного долга примите это имя и адрес, и когда будет совсем уж невмоготу – воспользуйтесь им. Это свои…»
И вот уже два десятилетия Браун приезжал сюда, на рю Сен-Симон в тихий, забытый временем дом, чтобы побыть Остапом – говорить, думать и чувствовать по-русски.
Александра Сергеевна хранила память о России с каким-то маниакальным упорством, боясь не только что-либо изменить в самом доме, усадьбе или обстановке, но бдительно следя за всеми мелочами, сохранившими не просто музейную ценность, а подлинную свою бытовую функциональность. В этом доме грелки, кофеварки, лампы, газетницы, чернильницы, туалетные приборы, всевозможные расчески, флакончики, зеркальца, вывезенные в предреволюционные годы из подмосковного имения Меньшовых, жили своей нормальной, отнюдь не старческой жизнью. Единственной уступкой времени был телевизор, упрятанный, правда, как символ постыдной капитуляции, с глаз долой – в личный кабинет Александры Сергеевны. Здесь она и сидела, не отрывая от экрана растерянного виноватого взгляда, когда в дверях появился Остап.
Он застал Александру Сергеевну перед телевизором в ее кабинете, который воспринимал уже как частицу своей жизни, и еще чьей-то другой, быть может Зуевской. Ведь эта комната, с покрытыми синьковым штофом стенами, с «павловской» мебелью красного дерева, с бронзовыми светильниками, текинскими ковриками, с выцветшими фотографиями на стенах, с переплетами русских дореволюционных изданий за стеклянными дверцами высоких шкафов, с особым запахом муската и высохших трав, не могла и присниться обитателю барачной коммуналки рабочего «тракторного поселка». Но оттуда, от детских чтений Дюма, через заброшенный зуевский Клеедорф, через Толстого, Тургенева, а позже Набокова, – тянулась ниточка узнавания. Именно эта комната была для Остапа Россией, домом, который он никогда не имел, а теперь обрел.
– Остап, что же это? Что, что происходит?! – бросилась к нему Александра Сергеевна и разрыдалась.
Он обнял ее за плечи, и, взглянув поверх седенькой дрожащей головы на экран, понял все: любительская, прыгающая кинокамера, выныривая из-за чьих-то спин, прорывалась к центру пражской площади, где среди чужой нарядности по-хозяйски весомо двигались краснозвездные танки.
«…По сообщению ТАСС, в ночь с 20 на 21 августа союзные войска стран Варшавского договора, выполняя свой интернациональный долг, вступили на территорию Чехословакии…»
Глава 7
Алиса
1
Алису спасли, откачали, вылечили. Соседская такса, скулившая под дверью, и две санитарки экстренной помощи, пять часов промывавшие желудок самоубийцы, успешно выполнили миссию Рока – вернули к жизни заблудшую душу. Но похороны в семье Меньшовых все же состоялись. В тот день, когда Алиса очнулась на больничной койке, ее родные проводили в последний путь Веру Степановну, Верусю, скончавшуюся на месте с телефонной трубкой в руках. Ее сердце не выдержало сообщения о самоубийстве «правнучки».
Алиса, отосланная родными в чрезвычайно престижный санаторий «психорелакса» под Лозанной, набралась сил, отлеживаясь в грязевых источниках и подвергаясь модной гипнотерапии на открытой веранде в стиле ренессанс. Через полгода навещавшие ее родители, а главное, доктор Фоке – последователь Фрейда и Адлера, пришли к выводу, что мадемуазель Грави вполне пригодна к дальнейшему существованию «в миру».
Кем она теперь была? Раскаявшейся преступницей, признавшей неправомочность самоистребления и опасность гордыни? Экс-примадонна, смирившаяся с участью хористки, или мечущаяся между светом и тьмою слабоумная пациентка, сменившая за два года с десяток психоаналитиков?
Для медиков она была трудной больной, перенесшей тяжелый нервный срыв вследствие гибели возлюбленного и потери не только ребенка, но и надежды на возможность будущего материнства. Для родных – страдалицей-неудачницей, патологически ранимой, обращение с которой требовало предельной осторожности.
Окружающие считали Алису мрачным человеком, в присутствии которого всякий ощущал неприличность собственного благополучия и жизнерадостности. Заметно было, что прошлое этой печальной и прекрасной, как надгробное изваяние, женщины омрачает трагедия, тяжесть которой она ни с кем делить не собирается. Алиса, легко переносящая поверхностные светские контакты, с трудом шла на более тесное сближение с людьми, не рассчитывая на сострадание и не пытаясь скрыть свою обособленность.
По протекции бабушки, много лет дружившей с Мари-Бланш де Полиньяк, дочерью знаменитой Жанны Ланвен, основоположницы всемирно известной парфюмерной фирмы, Алиса Грави, покинув санаторий, начала работать в Доме Ланвен художницей. В отделе «оформления и декора» числилось еще три постоянных сотрудника, кроме того, фирма в особо ответственных случаях заключала контракты с каким-либо известным художником, чье имя придавало парфюмерному шедевру особый изыск.
Еще в 1927 году, ко дню рождения дочери Маргариты, Жанна Ланвен, прошедшая к тому времени блистательный путь от шляпной модистки до хозяйки крупного производства, создала духи «Арпеджио», прославившие ее как парфюмера. Новые духи были названы глашатаями моды «песней радости, сочетающей грацию музыки Дебюсси с утонченностью стихов Аполинера», а эмблема известного дизайнера Поля Ириба, украсившая флакон, стала символом процветающей фирмы. И хотя рецепт «Арпеджио» после смерти Жанны был утерян, Дом Ланвен на престижной парижской улице Буасси д’Англас вошел в список лучших европейских салонов высокой моды.
В кабинете Алисы в специальной, слегка подсвеченной из глубины нише, покоился полуметровый черный шар с золотой круглой пробкой и знаменитой эмблемой на глянцевом боку: округлыми, завихряющимися линиями Поль Ириб соединил силуэты женщины и девочки, устремленные друг к другу, – Жанна Ланвен и Маргарита, взявшись за руки, навеки запечатлелись в экслибрисе «Арпеджио», символизируя неразрывную связь матери и дочери.
Алисе нравилось смотреть на гладкую черноту гигантского рекламного флакона. Шар привораживал ее, и, возможно, благодаря ему, напоминавшему о чем-то несбывшемся, благодаря намеку, заключенному в замкнутой загадочной округлости, она и осталась здесь. А вовсе не потому, что Александра Сергеевна всеми силами старалась вытащить внучку из апатичного одиночества к «людям, к интересному делу».