32. А Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе на самой середине сцены: подумал бы, что и в самом деле эти пухленькие и молочные мальчуганы-купидоны только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелами они точь-в-точь их напоминали; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекается тут вереница прекрасных девушек, тут Грации грациознейшие, там Оры благотворнейшие бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны первинами. Уже флейты многоствольные нежно звучат лидийским напевом. Сладко растрогались от них сердца зрителей, но вот Венера, вдвойне сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и двигать глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами одни глаза продолжали танец. Как только она очутилась перед лицом судьи, движением рук она, по-видимому, обещала, что если Парис ей отдаст преимущество перед ее соперницами, то он в жены получит женщину, подобную ему по красоте. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как знак победы, передает богине.
33. Чего же вы дивитесь, безмозглые головы, вы, судейские крючкотворы, вы, чиновные коршуны, что теперь все судьи произносят за деньги продажные решения, когда в начале мира в деле, возникшем между людьми и богами, замешан был подкуп и посредник, выбранный по советам великого Юпитера, человек деревенский, пастух, прельстившись на наслаждение, произнес пристрастное решение, обрекая вместе с тем весь свой род на гибель? Ну а другое пресловутое решение избранных ахейских вождей,[335] тогда ли, когда они по лживым наветам обвинили в измене мудрейшего и умнейшего Паламеда, или когда в вопросе о воинской доблести величайшему Аяксу предпочли посредственного Улисса?[336] Что же из себя представляет то решение, произнесенное у законолюбивых афинян, людей тонких, наставников всяческого знания? Разве старец божественной мудрости,[337] которого сам дельфийский бог провозгласил мудрейшим из смертных, не был по наветам и зависти негоднейшей шайки обвинен как развратитель юношества, которое он удерживал от излишеств? Разве не был он погублен смертельным соком ядовитой травы, оставив несмываемое пятно на своих согражданах, лучшие философы среди которых теперь приняли его святейшее учение и иначе не клянутся, как его именем? Но чтобы кто-нибудь не упрекнул меня за порыв негодования, подумав: вот теперь еще ослиные рассуждения должны мы выслушивать, — вернусь к тому месту рассказа, на котором мы остановились.
34. После того, как окончился суд Париса, Юнона с Минервой в печали и в гневе уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, веселясь, радость свою изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы низвергается винный поток, смешанный с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает естественный цвет их шерсти в темно-оранжевый. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю.
Но вот какой-то солдат выбегает на середину и требует от имени публики, чтобы привели из городской тюрьмы женщину, за многие преступления осужденную на съедение зверям и предназначенную к славному со мною бракосочетанию. Начали уже готовить брачное для нас ложе, индийской черепахой блистающее, мягкими пуховиками приглашающее, шелковыми одеялами расцветающее. Я же не только мучился от стыда при всех совершить совокупление, не только противно мне было прикасаться к этой запятнанной и преступной женщине, но и страх меня одолевал, как вдруг во время наших любовных объятий выпущен будет какой-нибудь зверь из тех, на съедение которым осуждена эта преступница; ведь, рассуждал я, нельзя предположить, что зверь будет так от природы сообразителен, или так вымуштрован, или отличался такою воздержанностью в еде, чтобы растерзать лежавшую рядом со мною женщину, а меня самого, якобы невиновного, оставить нетронутым.
35. Заботился я уже не столько о своей стыдливости, сколько о спасении жизни. Между тем надсмотрщик мой принял участие в сооружении ложа, прочая челядь отчасти занялась приготовлением к охоте, отчасти глазела на увлекательное зрелище, мне была предоставлена полная свобода для размышления, тем более что никому и в голову не приходило, что за таким ручным ослом требуется особый присмотр. Тогда я осторожно крадусь к ближайшей двери, достигнув которой пускаюсь во весь опор и так, промчавшись шесть миль, достигаю Кенхрея,[338] который считается одной из лучших коринфских колоний и омывается Эгейским и Сароническим морями.[339] Гавань его, одно из спокойнейших пристанищ для кораблей, весьма посещаема. Но я избегаю многолюдства и, выбрав уединенное место на берегу у самых волн, усталое тело для отдохновения простираю на мягкий песок. Колесница солнца уже последнюю часть своего пути совершала, и вечерняя тишина спокойный сон мне ниспослала.
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ
1. Почти около первой ночной стражи, пробужденный внезапным священным трепетом, вижу я необыкновенно сияющий полный диск блестящей луны, как бы возникающий из морских волн. Видя вокруг себя благоприятную немую тайну глубокой ночи, зная, что высокое владычество верховной богини[340] простирается на все человеческие дела и даже может руководить провиденьем, что сообразуются с изменениями ее сиянья домашние и дикие звери, бездушные предметы и даже божественные явления, что все тела на земле, на небе, на море сообразно ее возрастанию возрастают, согласно ее ущербанию ущербают, замечая, что и моя судьба, насытившись столькими несчастиями, дает мне надежду хотя бы и на запоздалое спасение, — решил я обратиться с молитвой к величественному образу божеского присутствия. Сбросив с себя ленивое оцепенение, я весело вскакиваю и, желая раньше подвергнуться очищению, седмижды погружаю свою голову в морскую влагу, так как число это еще божественным Пифагором признано было наиболее подходящим для религиозных обрядов. Затем, обратив к богине орошенное слезами лицо, так начинаю:
2. — Владычица небес, — будь ты Церера, первородная матерь злаков, что, на радостях от обретенья дочери, упразднив звериное питание древними желудями, установив более мягкую пищу, теперь Элевсинскую землю охраняешь, — будь ты Венера небесная, что рождением Амура первобытную вражду полов примирила и, навеки произведя продолжение рода человеческого, в священном Пафосе,[341] морем омываемом, пребываешь, — будь сестрою Феба,[342] что на благодетельную помощь приходишь во время родов и стольких народов взрастившая в преславном Эфесском[343] святилище чтишься, — будь Прозерпина, лаем страшная, что триликим образом своим набег привидений смиряешь и, властвуя над подземной обителью, по различным рощам бродишь, различные поклоненья принимая, слабым светом освещающая наши стены и влажными лучами питающая веселые посевы и во время отсутствия солнца распределяющая нам заемный свой свет, — как бы ты ни именовалась, каким бы обрядом, под каким бы ликом ни надлежало чтить тебя, — в последних невзгодах ныне приди ко мне на помощь, судьбу шатающуюся поддержи, прекратив жестокие беды, пошли мне отдохновение и покой; достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня четвероногого животного образ, верни меня лицезрению близких, к моему возврати меня Луцию! Если же гонит меня неумолимой жестокостью какое-нибудь божество, оскорбленное мною, пусть мне хоть смерть дана будет, если жить не дано.
3. Излившись таким образом в молитве с присовокуплением жалостных пеней, снова опускаюсь я на прежнее место, и утомленную душу мою обнимает сон. Но не успел я окончательно сомкнуть глаза,[344] как вдруг из глубины моря появляется божественный образ, способный внушить уважение самим небожителям. Затем мало-помалу из пучины морской лучезарное изображение и всего туловища предстало моим взорам. Попытаюсь передать и вам дивное это явленье, если позволит мне рассказать бедность слов человеческих или если само божество ниспошлет мне дар живописать богатое это роскошество.
Прежде всего, густые длинные волосы,[345] незаметно на пряди разбросанные, свободно и мягко рассыпались за божественной шеей: макушку стягивали всевозможные пестрые цветы, причем как раз посередине лба круглая пластинка излучала свет, словно зеркало или само отражение луны. Слева и справа круг завершали поднявшиеся аспиды, положенные поверх хлебных колосьев. Тело ее облекал многоцветный виссон,[346] то белизной сверкающий, то оранжевым, как цвет шафрана, то пылающий, как алая роза. Но что больше всего поразило мне зрение, так это чернейший еще плащ,[347] отливавший темным блеском. Обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое плечо, как римские тоги, он свешивался густыми складками, по краям обшитыми бахромою.