Луи Арагон – Пассажиры империала (страница 119)
Господин Вернер был крепким сорокалетним мужчиной с довольно широким задом, всегда аккуратно одетый и подтянутый. Он походил на кавалерийского офицера в штатском платье, и сюртуки сразу принимали на его фигуре обличье мундира. Очень высокий и туго накрахмаленный воротничок врезался в багровую, налитую кровью шею; между отогнутых уголков воротничка выглядывал кадык, а под ним виднелся скромный галстук-бабочка — серый в светло-серую полоску; в петлице сюртука зачастую красовался цветок. Господин Вернер был немец, и это всё объясняло, — в частности, торчавшие под длинным свислым носом нафабренные усы, закрученные не совсем так, как у кайзера, но в том же духе.
Муж Эльвиры был немец, и хотя он бросил её через пять лет после свадьбы и супружеская их жизнь была довольно беспокойной, старшая из трёх сестёр Манеску сохранила неискоренимую любовь к немецкому языку. Она терпеть не могла Румынии и теперь уж никогда не думала на румынском языке. Она мечтала по-немецки, плакала по-немецки, боялась по-немецки, она и согрешила бы по-немецки, если б осмелилась ещё раз броситься в объятия мужчины или хотя бы преодолеть свою вялость в этом отношении.
Господин Вернер был очень вежлив и почтителен. Коротко стриг свои седые волосы, глаза имел бледно-голубые, очень маленькие и довольно злые. Курил он только сигары. Он не жил в «Звезде», а снимал неподалёку от пансиона на улице Анатоль де ла Форж постоянную квартиру, в первом этаже доходного дома, и только столовался в пансионе. Несмотря на дощечку с надписью «Furnished rooms», — это заведение было пансионом, и постояльцы обедали за общим столом. Вот почему все в доме были знакомы между собой.
Эльвира знала, что господин Вернер является представителем какой-то крупной лейпцигской фирмы. Он разъезжал по главным городам Франции и даже Бельгии. Из путешествий возвращался в свою гавань на улице Анатоль де ла Форж и тогда столовался в «Звезде». Весьма видный и дородный мужчина, телеса его так и натягивали одежду. На золотой цепочке от часов, пущенной по жилету, у него висел в качестве брелока коготь тигра.
Эльвира очень удивилась бы, если б ей сказали, что она питает тайную склонность к господину Вернеру. Герои её мечтаний были куда более романтичны, сложения худощавого и с кольцами прекрасных кудрей. Иногда ей просто грезились двойники её Карла, — молодые белокурые немцы с длинными лицами. Но она уж скорее согласилась бы признать за собой слабость к господину Вернеру, чем допустить мысль, что в чувстве страха, которое вызывал у неё лакей, таилось смутное влечение. Мне очень жаль, что я вынужден констатировать это. Но ведь господин Вернер говорил по-немецки, а это напоминало Эльвире удравшего супруга и наполняло весь день сладостной грустью, которую она влекла по лестнице вместе с боа, сумочкой, зонтиком и модным журналом.
После краткого разговора с толстушкой Эльвирой о погоде и соответствующем времени года глазки господина Вернера совсем уж превращались в щёлочки и подёргивались маслом, когда он смотрел, как она поднимается на площадку второго этажа и в полутьме, царившей там, колышется её широкополая шляпа с отделкой «фантэзи» из страусовых перьев.
На втором этаже как раз жила госпожа Сельтсам, — фамилия такая странная, что казалось будто в паспорте неверно её записали. И нередко бывало, что, запыхавшись от подъёма на двадцать одну ступеньку, Эльвира Манеску, у которой сердце билось несколько учащённо после встречи с господином Вернером, решала передохнуть и стучала в дверь номер пять, выходившую в коридор второго этажа.
В комнате госпожи Сельтсам сильно пахло духами и лекарствами. Гардины на окнах всегда были плохо раздвинуты, а нижние занавесочки тщательно задёрнуты, и поэтому не очень-то много света проникало в эту большую комнату, где всегда царил беспорядок, стол был заставлен пузырьками с лекарствами, а на всех стульях и креслах валялись платья и прочие предметы дамского туалета. Посреди комнаты стояла широкая деревянная кровать, рядом с ней детская кроватка, блестевшая белым лаком, а на полу барахтались дети, занятые какой-то сложной игрой, в которой семилетняя Софи Сельтсам всегда одерживала верх над хозяйским сынишкой Жанно; он был на два года младше её и всё ещё ходил с длинными до плеч локонами, перехваченными у левого виска голубым бантом, — бледненький и нервный мальчуган, очень, однако, гордившийся тем, что его уже не водят в платьях, а надели на него штанишки, такие узенькие и тесные, что он всё боялся, как бы они не лопнули на нём, хотя он и был худышкой.
Софи в пёстреньком переднике, в красную и белую клеточку, со сборочками под мышками, всегда с голыми икрами, властная и резкая, с важностью пожимала плечами, чтобы показать, как взрослым бывает трудно справляться с детьми, а это неизменно предвещало трёпку, которую она задавала маленькому Жанно, — на такое обращение он не имел права жаловаться, потому что оно входило в игру. Софи держалась очень строго, поджимала губки, глаза с длинными ресницами почти всегда держала опущенными долу; маленькое её личико как будто придавливала копна курчавых непокорных волос, которые росли на голове густо, густо, густо, торчали во все стороны завитками и не поддавались никаким усилиям пригладить их, так что оставалось только одно: стягивать сзади эти космы и заплетать их в короткую, не доходившую до передника, тугую косицу, похожую на крысиный хвостик.
Фигура госпожи Сельтсам вырисовывалась на фоне окна чёрным силуэтом; она едва приподнималась в кресле в знак приветствия. Уже с порога слышно было её свистящее, хриплое дыхание — госпожа Сельтсам страдала астмой. Она была тучная и черномазая, довольно безобразная, с острыми чертами лица и двойным подбородком. Когда она поворачивала голову, такую же курчавую, как у дочери, на свету становилось видно, что она невероятно усатая. Госпожа Сельтсам приехала из Одессы и привезла с собой дочку, позднего ребёнка, истинное для неё бедствие, ибо она родила его почти в сорок пять лет и чуть не поплатилась за это жизнью. «Ах, это вы, дорогая Эльвира!» И госпожа Сельтсам снова рушилась в кресло и укутывала колени тёмным пледом, хотя в комнате была удушливая жара. Астматическое дыхание громко шипело, как стенные часы перед тем как пробить. Минутами казалось, что в груди у неё, точно в болоте, покрытом листьями кувшинок, шипят, свистят и квакают маленькие водяные тварюги. Под рукой у госпожи Сельтсам стоял пузырёк с эфиром, прячась за флаконами русского одеколона и духов «Мускусная амбра», которыми всё вокруг было пропитано.
Жанно хотелось поздороваться с Эльвирой, но Софи не позволила, — иначе оборвалась бы старательно продуманная игра, и всё пришлось бы начинать сначала. Сама-то Софи в качестве приветствия сделала лёгкий реверанс, держась за края передника, как это её научили делать.
Госпожа Сельтсам и Эльвира говорили между собой по-французски. Одесса не так уж далеко от Румынии, и госпожа Сельтсам немножко знала родной язык четырёх дам Манеску, но не могла свободно на нём говорить. Эльвира предпочла бы разговаривать по-немецки, но ей пришлось от этого отказаться, так как у мадам Сельтсам немецкий язык был испорчен еврейским жаргоном. Зато обе они приблизительно одинаково говорили по-французски — на языке французских гувернанток, обогащённом чтением романов с более или менее одинаковым подбором — от Андре Терье до Эжена Фромантена.
Голос Эльвиры, казалось, пробуждал госпожу Сельтсам от долгого зачарованного сна. Эта толстуха в чёрном кружевном платье, казавшемся на ней чем-то вроде узорчатой ризы, проводила всё время в дремоте, и даже голова её приняла привычный наклон, придавливая двойной подбородок, свисая носом к огромной груди, в которой как будто раздавались лесные шорохи и шумы. Она носила многоярусное ожерелье из агатовых бус, которое блестящей бронёй покрывало её вагнеровскую грудь.
— Ну как? — спрашивала она Эльвиру. — Как провели день?
Приходилось, однако, сперва изгнать детей, а то ничего не было слышно. Жанно хныкал, Софи распекала его пронзительным голосом, изображая учительницу. «Ступайте вниз, поиграйте в маленькой комнате, да смотрите, будьте умниками». Наконец-то воцарялись спокойствие и тишина, насколько последняя возможна была в комнате госпожи Сельтсам, где всегда как будто раздавалось переливчатое кваканье жабы и хруст валежника под ногами.
Эльвира принималась рассказывать, как она провела день. Ведь она-то дышала свежим воздухом на вольной-воле, не видя вот этих пузырьков и затенённого света. На улицах сутолока, толчея, мчатся с сумасшедшей скоростью автомобили; деревья уже опушились листвой, магнолии на Елисейских полях стоят все в цвету. Эльвира посидела на чугунном стуле на проспекте Булонского леса и успела ускользнуть от сборщицы денег за стулья, когда та уже направилась к ней со своей кожаной сумкой через плечо и квитанционной книжкой. Обе женщины — Эльвира и шумно вздыхающая лесная чаща — посмеялись над этой уловкой, как над милой проказой: так им и надо, всяким мучителям, постоянно требующим денег с несчастных женщин, которым и так приходится платить столько денег шляпнице и портнихе. Ах, сколько народу на проспекте Булонского леса! Эльвира со страстным увлечением описывала женские туалеты, некоторые эксцентричности в мужских костюмах и наружность какого-то прекрасно одетого мужчины, который ей улыбнулся и даже шёл за ней следом, правда, не долго. И хорошо, что отстал! А то она встретила Жанно с няней, — можете себе представить, как бы всё это выглядело!