18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Луи Арагон – Пассажиры империала (страница 108)

18

Эмили теперь уж не задавалась таким вопросом. Из пятерых её детей четверо родились в этих стенах. Старшей девочке исполнилось восемь лет; между вторым ребёнком, семилетним Гастоном, и остальным выводком был некоторый промежуток, объясняющийся тем, что в то время Эжен отбывал воинскую повинность. Вначале, даже если бы и можно было, влюблённые супруги, которым только ещё шёл тогда двадцатый год, не стремились бы расстаться с этой крысиной норой, где они нашли себе пристанище со своим первенцем: во всём мире они видели только друг друга, и оба лишь смеялись над соседством борделя, из которого разносился по всему двору кухонный чад, да иногда слышались пьяные голоса, оравшие песню.

По вечерам можно было пользоваться газовым освещением. Но только в те дни, когда Эжен имел работу, супруги позволяли себе такой расход — платить за газовый рожок, в котором язычки пламени прыгают во все стороны, а дети, наглотавшись этого газа, начинают кашлять; да ещё то плохо, что летом от него в комнате делается слишком жарко, — правда, в зимнее время тепло — вовсе не лишняя роскошь. Поскольку у Эжена Мере редко бывала работа, то вместо газа зажигали керосиновую лампу или свечку, которую разрезали на куски, чтобы не поддаться соблазну и не сжечь её всю сразу, если в лампе выгорит керосин. Резервуар у лампы был стеклянный, витой, а фитиль её доставлял много неприятностей, — лампа постоянно коптила. То и дело приходилось снимать стекло и головной шпилькой подправлять фитиль. На подоконнике стояла маленькая керосинка, на ней производили всю стряпню, отравляя в комнате воздух. Колбаса и консервы считались в семействе Мере большой роскошью. Каждый день роскошествовать нельзя, — холодный обед обходится дорого. Для трёх постелей имелось три тёплых одеяла. И больше ничего. Простыни давно уже были использованы для всяких других нужд. У родителей было ещё розовое пикейное покрывало, которое время от времени, когда в доме имелось мыло, стирали во дворе под краном, у стены застеклённой будки, несмотря на крики привратницы. Пока шла стирка, малыши плескались в голубоватых ручейках мыльной воды, растекавшихся по двору. Эмили перебранивалась со старухой привратницей, которая, открыв у себя окно, давала волю своим нервам и просто чернела от злобы из-за того, что ревматизм приковывал её к стулу. Одиннадцать месяцев в году она страдала от ревматизма. Где-нибудь в другом месте такую старую бессильную клячу, такую грязнулю и бездельницу давно бы уж выставили бы. Но кто согласился бы терпеть соседство «Ласточек»? Вот она и торчала здесь безвыходно целых тридцать пять лет. Если она не была в ссоре с Эмили, та делала за неё всю работу, мыла лестницы, даже когда бывала беременна. Тут уж спорить не приходится, надо помогать друг другу.

Злющая старуха привратница была не так уж мала ростом, телом довольно тучная, рыхлая, с безобразной и смешной физиономией. Руки её изуродовал ревматизм, на толстых опухших ногах с узлами вздутых вен образовались язвы, которые то затягивались, то опять раскрывались, — чуть не на глазах. Она очень любила рассказывать о днях своей молодости, когда она «имела своё дело», попросту говоря, сидела на каком-нибудь рынке под большущим зонтом и торговала всякой мелкой галантереей. Мясники и зеленщики ухаживали за ней. На рынке она и познакомилась со своим покойным мужем, портрет которого всегда висел в её каморке и до того закоптился, что видны были только его усы, но зато какие усы! Старуха рассказывала Эмили всякие выдающиеся случаи из той далёкой, невозвратимой поры, когда она «имела своё дело». Ах какое было замечательное время, какие люди! Теперь уж таких не найдёшь! Кто бы мог подумать, что ей придётся доживать свой век в этакой мерзкой норе, да с этакими страшными ногами, а кругом вонь, крысы, да ещё вечно её беспокоит это проклятущее семейство…

— Ну уж оставьте, оставьте, — говорила Эмили Мере. — Нечего вам жаловаться на наше семейство, мадам Бюзлен… Вы хоть вспомните, кто за вас лестницы моет…

Тогда Бюзлен, широко разевая рот с чёрными корешками зубов, кричала, что будь ещё на небе бог и пресвятая дева, а на земле справедливость, не посмела бы какая-то Эмили Мере оскорблять почтенных людей и хвастаться, что она в кои-то веки помогает безногой старухе вымыть лестницу. А ведь у неё, у несчастной старухи, было когда-то «своё дело». Уж лучше бы молчала эта самая Эмили Мере. Кто она такая? Просто бесстыдница, вот и всё. Молодая, здоровая бабёнка, а живёт в таком доме, терпит соседство с борделем. Тут уж Эмили не выдерживала и, раскипятившись, тоже начинала кричать, что госпожа Бюзлен у неё в печёнках сидит. Ведь она знает, прекрасно знает, противная старуха, что если бы они с мужем могли рассчитаться за квартиру, их бы давным-давно и след простыл, а живут они здесь только потому, что домовладелец не прижимает их насчёт долга — ведь рядом бордель, и если семейство Мере съедет с квартиры, хозяину не найти таких простаков или несчастную голытьбу, которые согласятся здесь поселиться.

Сверху, из окна, где красовался цветочный горшок без цветка, на головы собеседниц обрушивался окрик: «Эй вы там! Заткнитесь!» Кричал Кодрон или Дюмениль. Кодрон был резчик по металлу, а Дюмениль вкупе с женой и дочерью низал бисер для могильных венков. Всё это были люди немолодые, уже испортившие себе глаза кропотливой работой, характером горячие, вспыльчивые и глубоко уязвлённые соседством «Ласточек».

И всё же Эмили Мере любила послушать старуху Бюзлен, когда та принималась рассказывать, каковы были прежде порядки и обычаи, как жили люди в те времена, когда у госпожи Бюзлен было «своё дело». Эмили посмеивалась, но слушала. Ведь послушаешь такие рассказы, будто сама побываешь и в предместьях Парижа и в пригородах, вплоть до самого департамента Сены и Уазы. А то что? Всё дома да дома… Только сбегаешь в бакалейную купить что-нибудь, да за молоком в молочную, да иногда съездишь ранним утром на Центральный рынок, где можно купить зелень со скидкой. Старуха Бюзлен рассказывала, какие прежде были цены, — до того, как началась нынешняя сумасшедшая дороговизна. Ну вот, например, шнурки для ботинок. А пуговицы? Отличные кокосовые пуговицы, — чуть не даром. Сорт «корозо». Эмили задумчиво повторяла: «Корозо». Странное слово. Никогда раньше не слыхала. Корозо. В нём есть что-то необыкновенное, навевающее мечты, как иные весенние вечера. Корозо. Слово это частенько повторялось в рассказах старухи.

А ещё она рассказывала о бойких бродячих торговцах, промышлявших своим товаром вразнос. Уж о них-то она готова была говорить без конца. В этих рассказах расцветала вся романтика, вся поэзия её молодости. Эмили подозревала, что госпожа Бюзлен питала слабость к одному из таких молодцов, торговавшему в Жантильи, — о нём старуха рассказывала много раз. Она дружила с ним ещё до знакомства с Бюзленом. И Бюзлен так ничего об этом и не узнал, несмотря на свои грозные усы. До самой смерти ничего не ведал. Его жена ещё и до сих пор тайком посмеивалась над этим, пока боли в суставах не напоминали ей о супружеском достоинстве.

Мать слушала увлекательные повествования, а дочка, трёхлетняя Ненетта, сидела во дворе на низенькой скамеечке, опустив голые ножки в грязную лужу, застоявшуюся из-за плохо устроенного стока для воды, и неподвижным, пристальным взглядом взирала на что-то невидимое из окна привратницы. Уж очень притихла девчонка, не натворила ли какой беды. «Извините, мадам Бюзлен, я сейчас…»

Ну так и есть — беда! Большая беда! Двое малышей, Ненетта и Рике, разинув рот и пуская слюни, смотрели на какую-то женщину, которая высунулась в раскрытую форточку и делала им знаки. У Эмили всё нутро перевернулось от яростного гнева. Так бы и закричала, так бы и полила негодяйку самой отборной, самой оскорбительной бранью, да прикусила язык, вспомнив, что иногда из этого проклятого борделя присылают за Эженом помочь в какой-нибудь чёрной работе. Хоть ты реви три часа подряд, хоть вся изозлись, хоть бей кулаком в стену, а надо с этим посчитаться и скрыть от мерзких тварей, что́ о них думает честная женщина. А почему эти поганки высовываются из окон? Ведь Эжен говорил, что им законом запрещено показываться публике, хотя их дома и называются публичными. А как они смеют показываться маленькой Ненетте, маленькому Рике и их матери, честной мужней жене? По-вашему, это мелочи, и нет таких законов, чтобы в них всё было предусмотрено?

Эмили схватила заплакавших малышей на руки, мигом утащила их в убогую тёмную комнату и села на зелёный выцветший диван, чтобы немножко успокоилось сердце. Вдруг перед глазами у неё всё закружилось, к горлу подступила тошнота. Боже ты мой, господи! Неужели она опять беременна!

XI

За красной гостиной было что-то вроде большой передней; в неё поднимались по лестнице второго подъезда «Ласточек», которым пользовались клиенты, не желавшие проходить через бар. У подножия лестницы находилась маленькая контора, а в конторе сидела мадемуазель.

Мадемуазель уже достигла возраста, подходящего для положения помощницы хозяйки. Это была миниатюрная сухенькая брюнетка с жгучими, чуть подведёнными глазами, жеманно поджимавшая в конце каждой фразы свои толстые губы. Всегда одетая в чёрное и на провинциальный лад, затянутая в корсет до удушья, она не теряла ни одного миллиметра своего достоинства, за исключением тех случаев, когда господа клиенты мешкали дать ей на чай. А тогда она вытягивала шею, словно подставляла щеку для пощёчины, нервно потирала короткопалые и запущенные руки, а всё её жёлтое лицо кривилось от слащаво-вежливой и вместе с тем игривой усмешки, открывавшей во рту мадемуазель золотой зуб с левой стороны. Эта усмешка строгой дуэньи была таким откровенным намёком на утехи, полученные клиентом, что он торопливо начинал рыться в карманах. У мадемуазель мгновенно опускались уголки губ, лицо разглаживалось и выражало только напряжённое ожидание, а тяжёлый взгляд не отрывался от кошелька клиента. Мадемуазель носила старомодную высокую причёску. Никаких кудряшек, лишь на затылке выбивалось несколько пушистых прядок.