18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Луи Арагон – Пассажиры империала (страница 105)

18

— Ну уж тут, Мейер, я вас не понимаю: вы же не юноша, вы же знали, что делаете…

— Может быть, вы и правы… но уж очень они милы, малюсенькие… А иной раз такие мысли в голову приходят… Вы не думаете, что мне придётся закрыть школу? Что же тогда будет со всеми нами? Ведь я и детские деньги вложил сюда!

В марте у Мейеров родилась дочь.

— Ну-ка, посмотрите, посмотрите! Поди, кое о ком подумали, взглянув на неё, — сказала бабушка, показывая Пьеру безобразный, жалкий комочек, перед которым млела от восторга вся семья.

Нужно было соблюдать вежливость.

— Извините, пожалуйста, меня ждут, — пробормотал Пьер.

Когда он вышел, старуха задумалась.

— Интересно, — сказала она дочери, — какие такие у Меркадье знакомства?.. Каждый день он куда-то уходит, будто в гости отправляется… А смотришь, к обеду он уже дома, ни разу не опоздал. Никогда в гостях не обедает… Как ты думаешь, Сарра, кто-нибудь есть у него?

Но Сарра совсем об этом не думала: она вся была поглощена ребёнком, странным чувством, что она ещё раз затеплила огонёк жизни.

VIII

Каждый день, кроме воскресений и четвергов, когда отворялась дверь и появлялся человек в сюртуке, все знали: значит, половина пятого, ровнёхонько половина. И так было уже много лет. Человек в сюртуке входил, снимал цилиндр и секунду как будто раздумывал, куда его девать, потом неизменно пристраивал на вешалку, с правой стороны от двери, приподнимал полы своего чёрного одеяния и, слегка отдуваясь, садился в уголке за столик; усевшись, он прищуривался, и тогда его тёмная старческая кожа собиралась морщинами вокруг глаз, поглаживал прокуренные пожелтевшие усы заскорузлыми подушечками коротких и толстых пальцев, деликатно заказывал кружку пива и отвешивал церемонный поклон хозяйке, которая всегда отходила от конторки, чтобы поболтать с ним. Они были одних лет, оба — ветераны различных родов оружия; его сюртук, жёсткий крахмальный воротничок и штиблеты с резинками подходили к её накладным кудерькам, и никем теперь не тревожимому слою румян на морщинистых щеках, а также к чёрному кружевному корсажу, сквозь который виден был цветной чехол и краешек белой рубашки.

В половине пятого в «Ласточках» редко бывали клиенты, и барышни, позёвывая, перелистывали иллюстрированные журналы или занимались рукоделием. Но у них вошло в обычай не бросаться к человеку в сюртуке. Прежде всего ему полагалось побеседовать с хозяйкой. Беседа продолжалась минут семь-восемь. Потом он с улыбкой взглядывал на барышень, и они собирались вокруг него. Барышень было шестеро: Сюзанна, Люлю, Мадо, Эрмина, Андре и Паула. Все довольно толстые, за исключением долговязой Эрмины. Все носили цветные рубашки и чёрные чулки… Нарочно ходили распустёхами, без лифчиков… только Эрмина, чтоб отличаться от других, всегда была в розовом бюстгальтере. Стены бара были покрыты зеркалами с гранёными скошенными краями; на задней стене по зеркалу змеилась трещина: грех некоего пьяного клиента; разбитые места скрывала роспись, изображавшая ветки глициний; налево была дверь в красную гостиную, задрапированная портьерой из выцветшего зелёного бархата с золотым узором. В красной гостиной, по дороге в спальни, происходила сортировка клиентов. Оттуда частенько доносились песни и хохот, но только позднее, когда включали свет. И летом и зимой лампы зажигали часов в пять — в половине шестого вечера.

В тот час, когда приходил человек в сюртуке, редко-редко случалось, чтобы в кафе торчал посетитель, обычно какой-нибудь малый в фуражке: артельщик, развозивший по магазинам минеральные воды, или рассыльный. В «Ласточках» было разве что чуть-чуть дороже, чем в любом второразрядном кафе. Когда органчик не играл романс «Брюнетка с нежными глазами», тут царила чисто провинциальная тишина и спокойствие, не верилось, что заведение находится в двух шагах от площади Республики. Но господин в сюртуке приезжал в метро. Однажды кто-то видел, как он выходил из станции. Он стремительно пересекал площадь, едва не попадая под омнибусы, и мигом оказывался на узкой улице, которая тянется параллельно бульвару. На пороге кафе оборачивался, словно боялся, что за ним следят.

Он бывал в «Ласточках» уже несколько лет, и всё же у него каждый раз билось сердце. А что он, спрашивается, делал дурного? Раза три-четыре в год поднимался на второй этаж, только и всего. Должно быть, он был небогат. А кроме того…

Хозяйка заведения, госпожа Тавернье, очень уважала этого клиента, вероятно за то, что он умел поддержать разговор. И манеры такие приличные, видно, что человек образованный, хотя трудно было определить, какая у него профессия, из какого он круга. Для человека светского, слишком учтив с барышнями, больше похож на бывшего адвоката, — иногда он произносил латинские фразы. Жил он, должно быть, около Батиньоля: однажды у него это вырвалось. Но ведь нельзя же выпытывать у клиентов: кто, да что, да где живёшь?

Когда он глядел на женщин, то заметно было, что он не такой уж старик, каким кажется. А на вид ему можно было дать куда больше шестидесяти. Роста он был, выражаясь деликатно, невысокого. Лицо одутловатое, кожа на шее обвисла складками. Цвет лица землистый. Густые брови. Кошачьи усы. Остатки совсем ещё чёрных волос старательно зачёсаны для прикрытия огромной лысины. Нельзя сказать, что он очень уж толст, но шеи у него совсем не было, и вообще чувствовалось, что ему не так-то легко повернуться на своих коротких ногах. Так как он ещё не потерял проворства, не заметно было, что он дурно сложён. Впрочем, он, может быть, и не был дурно сложён. Главное-то заключалось не в этом, а в том, что он всегда был преисполнен печали, не оставлявшей его даже, когда он смеялся. Если он тискал подавальщицу, то проделывал это украдкой и с таким видом, будто просит извинения, хотя чего уж тут такого особенного. Говорил он басистым голосом, слегка раскатывая звук «р». Вероятно, был уроженец Турени. Из жилетного кармана у него свешивалась серебряная цепочка от часов, а часы были большие, вроде старинной «луковицы». Около шести часов он неизменно вытаскивал их и смотрел на циферблат. В четверть седьмого он вставал и уходил. Ровно в четверть седьмого. Некоторое время на мраморном столике ещё стояла его пустая кружка с каёмкой пивной пены по краям. Потом приходил новый посетитель, отталкивал кружку, а вместе с ней и воспоминание о господине в сюртуке. Свет весело играл на фасетках зеркал. Органчик заканчивал крутить валик, что-то в нём шуршало, как будто наворачивалась на катушку бумажная лента, и потом снова раздавался романс.

Мадо придумала называть человека в сюртуке Пьером, в честь своего дяди, и так это имя за ним и осталось. Нельзя же спрашивать у клиента как его зовут, это неделикатно, правда? Ну, пусть будет Пьером.

Госпоже Тавернье очень нравилось, что господин Пьер разговоры ведёт в грустном тоне. Ведь и у неё тоже судьба сложилась не так, как бы ей того хотелось. Слов нет, всё-таки лучше кончить жизнь так, как она, чем на скамейках бульвара или в больнице. Он рассказывал ей о своей молодости, и заметьте, что ни в молодости, ни позднее ничего особенного в его жизни не случалось. Но что происходило, когда он уже распрощался с молодостью, то есть, когда ему уже стало за тридцать, — об этом он говорил очень сдержанно. Так же как и о том, что он делает теперь за пределами «Ласточек», где он бывал ежедневно и проводил там около двух часов.

Зато уж госпожа Тавернье рассказала ему всю свою жизнь без утайки. Почти без утайки. Разумеется, она немного приукрашивала, надо всё на свете подавать умело. Впрочем, господин Пьер уже знал её жизнь досконально, ведь госпожа Тавернье столько лет ежедневно ему рассказывала о ней. Сам он ограничивался общими местами. Но вот странная история, — у него это получалось иначе, чем у других людей. Например, выразит какой-нибудь клиент своё мнение: «Я лично люблю брюнеток», или сообщит: «Дети — страшная обуза, всю твою жизнь переворачивают» — всегда это говорится так, между прочим, иной раз для того, чтобы что-нибудь сказать, поддержать разговор, вроде как из вежливости. А ведь у господина в сюртуке, странное дело, каждое слово будто из души вырывается, как отзвук большого личного опыта или хорошо известного факта. И хотя случается иной раз полюбопытствовать, спросить у клиента как и что, его никто не решался расспрашивать, боясь коснуться чего-нибудь заветного для него и тяжёлого. Всегда надо было подождать, пока он сам скажет. Иной раз заденут его за живое какие-нибудь рацеи собеседницы, и тогда… Нет, не думайте, долгих речей он никогда не вёл. Но потом госпоже Тавернье всегда вспоминались его слова. Однако в воспоминаниях терялось то выражение, с которым он их произносил, его интонации, и оставалось что-то очень уж простое, как будто всё значительное только приснилось ей. В глубине души хозяйка «Ласточек» очень хотела получше узнать господина Пьера. Она охотно угостила бы его коньячком, да не смела предложить.

В «Ласточках» были и другие завсегдатаи. Тоже образованные, приличные господа. Люди уже в годах. Но это было совсем не то. Их частые посещения объяснялись очень просто. Вполне понятно было, зачем они приходили… Относительно же господина Пьера об этом не стоило и говорить. И потом, у него сквозила во всём такая благородная грусть. Дору Тавернье долго мучил один вопрос. Всё он вертелся у неё на языке. Около четырёх часов дня она обязательно обдумывала, как его задать, подбирала слова. Конечно, не так-то уж хитро было спросить об этом, но она всё не решалась: «Послушайте, мосье Пьер, как же это у вас началось?» …Или сказать ему: «Как же это у вас появилась привычка заходить сюда?» Или же: «Прежде чем стать нашим постоянным гостем, вы посещали другое заведение?» Она хорошо знала, что нет, — не посещал, он сам ей это сказал, но, может быть, такой вопрос послужил бы толчком, и полились бы признания относительно всего, что смущало госпожу Тавернье. Разве вначале ей не приходила мысль, что он приходит в «Ласточки» ради неё? Но через три-четыре года в таком предположении уже не могло быть ни на грош вероятности.