Луи Арагон – Базельские колокола (страница 64)
Во главе шествия, расчищая дорогу, ехали сто велосипедистов социалистической партии. Они ехали так трудно-медленно, что внезапно то один, то другой, чтобы не потерять равновесия, отъезжал в сторону. Улицы разверзались перед этим мирным эскадроном. Потом шла базельская социалистическая молодёжь. Тут начиналась идиллия.
Сотни молодых людей в национальных костюмах; представьте себе двадцатилетних Вильгельмов Теллей, шагающих толпой, в шапочках, в рубашках с широкими рукавами, в зелёных подтяжках, с арбалетами на боку. Они шли под колокольный звон, архаичные, как первое жертвоприношение богу войны. Они шли, эти оперные герои, под пронзительный свист дудок, точно под грохот обстрела артиллерийской заставы, играя и прыгая, несмотря на мрачный ноябрь. Казалось, что эта деревенская свадьба не слышит похоронного звона, воцарившегося над городом как неоспоримый хозяин.
За кортежем Вильгельмов Теллей шли молодые девушки. В белых, античных платьях, смешивая эпохи и предания. Одни — пешком, другие — на колесницах. Они несли эмблемы мира с голубями, снопы, картонные инструменты. Почти у всех были распущенные волосы.
Дети в белых коротких туниках размахивали пальмовыми ветвями, на которых золотыми буквами было написано, что более доблестно осушать слёзы, чем проливать потоки крови. И сразу позади этой группы шли — не Христос, вступающий в Иерусалим, но Жорес и Каутский в тёмных одеждах. Делегаты шагали среди знамён. Знамён было много. Большей частью это были не простые флаги, — на них виднелись корпоративные эмблемы, уводившие процессию в самое сердце средневековья.
На колеснице, убранной белыми цветами, как для боя цветов, королева Мира, окружённая своими фрейлинами, делала вид, что дует в серебряную трубу. Таким образом кортеж смахивал на оперу и на карнавал. Но перезвон колоколов казался зловещим ответом на эту человеческую беспечность, на это странное легкомыслие, на фоне которого выделялись важные лица вождей социал-демократии.
За ними — национальные группы, каждая отдельно, на некотором расстоянии друг от друга: немцы, венгерцы, хорваты, французы, бельгийцы, англичане, русские. Они шли и пели, каждый своё — у каждой страны была своя песня. Французы умели петь только «Интернационал». Диссонанс минутами был ужасающий, но всё это в конце концов объединялось звоном обезумевших колоколов. Четверо рабочих несли громадную книгу со словами: «Долой оружие!»
Когда кортеж подошёл к собору, знамёна повернули к главному порталу, и казалось, что огромная красная роза исчезает в пасти великана. Людской прилив наводнил собор и наполнил все его уголки. Вдвое больше народу осталось снаружи: около двадцати тысяч человек. Они расположились вокруг собора, — частью на террасе над Рейном, — и там образовалось четыре больших митинга, где, между прочим, выступил Вайян.
Собор, проглотив десять тысяч социалистов, ещё несколько раз прогудел. Потом колокола внезапно замолкли, и стало тихо, как перед домом, где лежит умирающий, когда на тротуаре разбрасывают солому.
Колокола слушали ораторов.
IV
Когда-нибудь учебники истории расскажут о благородных речах и высоких мыслях, прозвучавших на конгрессе в Базеле. У нас же и цель и намерения иные. Мало показать, как Блокер, премьер-социалист базельского правительства, и многие другие ораторы склоняли головы перед христианской религией и никак не могли прийти в себя, оттого что им приходится выступать под сводами храма; мало показать, как сам старик Бебель благодарил епископа и утверждал, что, если бы Христос воскрес, он пошёл бы не к христианам, а к социалистам; даже если наряду с этим привести другие слова старика Бебеля о тех людях, которые говорят: «Мир на земле и в человецех благоволение», и призывают с амвона народ к смертоносной войне, к уничтожению человечества и всеобщему разрушению; мало показать Грейлиха и Кер-Гарди, считавших, что мир зиждется на избирательных успехах социалистов; Саказова, стоящего за миролюбивую борьбу за мир; и всех других… Гаазе, у которого уже тогда была нечиста совесть и который, произнося свою речь, запутался в колоколах и балканской войне; Адлера, вдохновляющегося евангелием; а что говорил в своём выступлении поляк Дашинский? Мало выбрать из всех речей революционные зёрна, утонувшие в фразах: призыв Вайяна к борьбе против войны любыми средствами; призыв Жореса к легальному или революционному действию, — этого мало, ибо мы всё равно не услышим, как билось в Базеле в тот день великое сердце.
Может быть, и правда, что в этом параде Вильгельмов Теллей и ангелов мира было больше смешного, чем действенного. Может быть, шутовская сторона была сильнее трагической стороны. Может быть, среди этих шагающих в шествии торжественных бонз мы теперь замечаем только лица предателей, через полтора года продавших заправилам войны европейский пролетариат. Может быть, это и так.
Но всё же на этом празднике, от которого подымается смешанный запах ладана и тления, предвестник страшной груды костей Мазурских болот и Вердена, мне не хочется смеяться над детьми, бросающими в толпу цветы. Что с ними будет, с этими ангелочками 1912 года? Их руки научатся держать винтовки. Вот этими же руками они будут бросать несущие смерть цветы — гранаты.
Мне не хочется смеяться над огромной толпой, собравшейся в Базеле, над огромной надеждой, которая будет обманута. Среди этих людей не одни предатели, есть между ними люди, отмеченные кровавым перстом. Я смотрю на террасу над Рейном, где говорит сейчас Прессансэ. Вижу тысячи молодых живых людей. Тело у них горячее, в них трепещет жизнь. Кровь румянит их щёки. Двигаются они свободно, ловко, как люди, привыкшие работать. С ними их жёны, невесты, дети. Движения их непринуждённы, они весело подталкивают соседа, глаза их загораются, они с нежностью заглядываются на чьи-то губы, плечи. У них человеческие желания, они чувствуют голод, жажду, они томятся, когда женщина подымает обнажённую руку. Они доверчиво следят глазами за жестами оратора, за красным трепетом знамён. Эти огромные толпы собрались здесь как на праздник. Я боюсь глядеть в глаза их судьбе.
Это страшно, как дачный поезд в праздник, если знать заранее, что он потерпит крушение. Взять хотя бы эту группу баденских крестьян…
…Он был из Бадена, этот мальчик призыва 1918 года, из-под города Ульши-ла-Вилль, и было это, кажется, 2 августа 1918 года. Французские пушки наводнили плато новыми удушливыми газами, действие которых нам было неизвестно, и когда этот девятнадцатилетний мальчик, потерянный, ослеплённый, шёл, вытянув вперёд руки, в нашу сторону (мы укрылись за насыпью дороги), я увидел что-то неестественное в его лице. Мгновение он колебался, потом, как человек, у которого очень болит голова, приложил левую ладонь к лицу и сжал его слегка. Когда он отнял руку, она держала нечто кровавое, невообразимое. Это был нос. Постарайтесь хорошенько себе представить, как выглядело его лицо…
С тех пор меня никогда не покидает вполне запах гангрены. Труп лошади и человеческий труп пахнут не совсем одинаково. Я ощущаю этот запах иногда ещё во сне. Он будит меня. Я лежу в кровати. Я не вижу трупа рядом со мной. Я тупо и успокоенно улыбаюсь в темноте. Ладно, всё это, может быть, начнётся снова, но сейчас этого ещё нет.
Кажется, мы были в Базеле.
Нас ничто не останавливает: мы легко прокладываем себе дорогу сквозь толпу к битком набитому храму. Подумайте, сколько рук, сколько ног, которые мы расталкиваем, чтобы пройти, будут искалечены, оторваны в грядущие годы от этих крепких тел. Мы проходим через митинг калек и трупов. В храме Жорес произносит речь.
Осведомитель Второго бюро теперь уже не хвастается, что он так ловко обошёл великого трибуна, теперь он молчит и слушает. Он слушает изо всех сил, он уж не так уверен, что хорошо выполнил своё задание. Пускай недостатки, ошибки, но в эту минуту, когда слова ещё раз уносят Жореса за пределы буржуазного благоразумия, в эту минуту он чувствует, как бьётся сердце рабочего, всё-таки, несмотря ни на что, он — его выразитель, воплощение борьбы с войной, и слова, которые он сегодня произносит, отзываются где-то в далёкой классной школы Станислас, где учитель Вилен 3 с ненавистью слушает эхо его слов, и уже в Базеле, в голове шпика Второго бюро, эти слова рождают мысль о необходимости убийства.
Ещё никогда в этой церкви, где в минуты опасности вожди христианства во время оно созывали собор, — современным и фантастическим повторением которого является сегодняшний конгресс, — ещё никогда в этой церкви, где в течение веков преклоняла колени гордая буржуазия, покровительница искусств, ещё никогда там не раздавался такой мощный голос, никогда такая мощная поэзия не поражала сердца.
Жорес говорит о базельских колоколах:
«…колокола, голос которых взывает к всемирной совести…» И в его голосе начинают звенеть базельские колокола. Всё, что эти колокола вызвонили за свою колокольную жизнь, проносится теперь под сводами в певучем пафосе Жореса. Проносится с обаянием, которое он умеет придавать словам, с обаянием колокольного звона его слов. В них — все страдания человечества, якобы облегчаемые религиями и обрядами. Надежда на революцию растёт и проходит через его мчащуюся речь. Слова вышли на праздник. Мысли в Базельском соборе похожи на песни. Надпись, которую Шиллер, великий и ничтожный поэт, сделал на символическом колоколе своей самой знаменитой поэмы, Жорес театрально повторяет здесь: «Зову живых, оплакиваю мёртвых, низвожу громы небесные!»