Луи Арагон – Базельские колокола (страница 42)
Чёрные волны продолжали катиться, и шляпа, верно, уплыла уже сумасшедше далеко. Перед глазами Катерины над рекой прыгало светлое пятно, — должно быть, она слишком долго смотрела на фонарь, — похожее на жёлтую собачонку… Жёлтая собачонка очень испугалась выстрелов, она всё пряталась за Жаном… Невыносимее всего была мысль о Жане. Жан будет генералом, разве только другие выстрелы… Но Катерину преследовала мысль об убитом рабочем в окровавленной рубашке, а не о Жане.
Так же неожиданно, как она поступила со шляпой, так же естественно, не раздумывая, она влезла на парапет и в последний раз провела обеими руками по волосам.
Но кто-то хватает её в охапку и ставит на землю. Держал её здоровенный парень, судя по пальто и кепке — шофёр.
— Вы эти штучки бросьте, Лизетт, — сказал он низким и грубым голосом, плохо вязавшимся с его совсем юным лицом. — Я давно смотрю, что-то барышня дурит. Сначала — шляпу. Досада какая! Не нравилась вам, что ли? Я стоял вон там, на углу набережной. Машину бросил. Ну, ну, это ещё что такое? Реветь? А? Будет, всё пройдёт. Нет уж, позвольте, я вас не выпущу… А то ещё раз… Нет? Больше не будете! Слово?
Он её не совсем отпустил. Она закашлялась.
— Простудились? Сколько вы тут стоите мокнете? Пойдём погреемся где-нибудь. — Он не понял движения Катерины. — Ну уж от рюмочки отказываться не приходится, милок! Правда, мы незнакомы. Одним словом, меня зовут Виктор…
Она вытирала лицо. Может быть, он тогда заметил, как она хороша.
— Во всяком случае, я вас, девонька, не отпущу. Вдруг вас опять потянет. Пойдёмте отсюда подальше. Машина моя в конце набережной. В один момент будем у Альма, там есть спокойный трактирчик. Уж вы не откажитесь выпить грогу или горячего вина. Смотрите, вся побелела!
Вот как Катерина познакомилась с Виктором.
IV
Когда в 1886 году в Деказвиле начались серьёзные беспорядки, Жанна Дегенен как раз была в положении. Дегенен тогда же решил покинуть эти места, где угольный комитет отказывался давать работу принимавшим активное участие в забастовке и находящимся на подозрении по делу убийства инженера Ватрена.
Дегенен увёз жену в Париж, к двоюродной сестре, прачке, и оставил её там до родов, чтобы самому найти работу и тогда уже приехать за ней. Так она его больше никогда и не увидела. Он погиб на рудниках Лауры в первые же дни. Ему было двадцать три года.
И маленький Виктор Дегенен случайно оказался парижанином. Он бесхитростно рос в самом низу улицы Рокетт, около Бастилии, где мать работала у двоюродной сестры Адели. Около 1890 года Жанна сошлась с железнодорожником, кочегаром на экспрессе. Он неплохо зарабатывал, но домой приходил полумёртвый от усталости. Жили они в конце улицы Буле, у Сент-Антуанского предместья. Когда Виктору исполнилось десять лет, дома пошли ссоры, потому что Жанне хотелось учить его катехизису, чтобы он подготовился к конфирмации и был как все, а кочегар кричал, что это позор и что если она так поступит со своим ребёнком, то он её бросит. Жозеф крепко любил Виктора. Раз он тайком увёз его с собой на паровозе. В 1897 году Жозеф погиб во время крушения. Говорили, что это была вина машиниста, а может быть, и самого Жозефа. Как бы то ни было, так как Жанна не была с ним обвенчана, то она не имела права на пенсию, — впрочем, и за Дегенена, своего законного мужа, она тоже не получала пенсии. Она вернулась в прачечную, а Виктора отдали в ученье к ломовому извозчику на улице Паннуайо.
Учение заключалось главным образом в мытье пола и телег; он исполнял также поручения, помогал хозяину по дому, выносил мусор, ходил за водой. Двенадцать, тринадцать часов работы. Но зато его кормили. В школу он ходил только до одиннадцати лет, но он не жалел о ней.
В тринадцать лет он был уже большой и сильный мальчик, и кузина Адель достала ему место у возчика, занимавшегося извозом на Центральном рынке. Кузина стирала на возчика. Виктор продолжал чистить телеги, но он научился также ходить за лошадьми и даже править. В 1901 году ему доверили телегу. Он ездил по ночам за овощами в огороды Аржантейля или южные пригороды и потом медленно, на уставших и еле тащившихся лошадях, возвращался в Центральный рынок и сваливал свою добычу на тротуар. Потом он до двенадцати дня спал, а после двенадцати ему полагалось быть в извозной конторе; он работал от пятнадцати до шестнадцати часов в день. В его возрасте это невредно, не правда ли? И всё-таки в восемнадцать лет его выставили на улицу, оттого что он подрался с хозяйским сыном, этаким сопляком, который всё нагонял сверхурочные, а платить не платил. Хорошего мало оказаться в таком положении, а то бы Виктор был даже доволен, что попробовал свою силу: субчик неважно выглядел, когда он его одним ударом сбил с ног перед конторой. И кругом собрался народ.
Пока что он подрядился грузчиком в Центральном рынке. К живодёру. Был выброшен за грубый ответ. Вот в таких случаях и пожалеешь, что не знаешь какого-нибудь ремесла, настоящего ремесла. Лошади Виктору опостылели: те, которыми правишь, те, которых убивают. И потом он верил в будущее автомобиля. По воскресеньям он ходил на автомобильные гонки. Там он подружился с механиками. И поступил в гараж Сен-Клу — пока чернорабочим, но надеялся на лучшее. Правда, он опять мыл машины, но не только мыл, — и изучал их, и научился править. Разрешение на езду он получил как раз перед тем, как идти в солдаты.
Он должен был бы попасть в артиллерию или кавалерию. Но он больше видеть не мог лошадей. Он умолчал о своих познаниях в этой области, и его сунули в пехоту, в какой-то южный полк, в котором он оказался одним из немногих парижан.
Он был в 17-м пехотном, стоявшем в Безье, когда произошёл бунт и солдаты перешли на сторону виноделов. Виктор Дегенен, росший как попало, никогда не думавший, что можно вступить в профсоюз, теперь в полку, где шли разговоры о том, что правительство будет массами расстреливать солдат за восстание, вдруг понял, что такое солидарность трудящихся. И самый смысл труда для него преобразился. Слышанные с детства рассказы об отце и борьбе рудокопов вдруг приобрели совсем другой смысл. Он стал интересоваться рабочим движением. В казармах тайком читали социалистические газеты. Когда 17-й пехотный, несмотря на все обещания, после предательства, на которое был способен только Клемансо, всё-таки был отправлен в исправительный лагерь, Виктор с помощью новых друзей, которых он там нашёл, превратился в настоящего борца за свой класс. Вернувшись из солдат, он поступил шофёром в Генеральное общество такси в Париже и сейчас же стал членом профсоюза. В 1909 году он вступил в социалистическую партию.
В этот ноябрьский вечер 1911 года он вёз Катерину в маленьком тряском красном «Виснере», потому что он не мог бросить её одну над Сеной, у зовущей воды. А между тем он и так уже опоздал: он ехал на митинг на биржу труда, и дело как раз было серьёзное. Но когда они сели за столик с этой девушкой — красивая, ничего не скажешь, и совсем из другого мира, — он не перебивал её, а она стала говорить о себе, о своей жизни. Ему было интересно. Они пили горячее вино, и она говорила о своём детстве, о Люксембурге, где она жила в пятнадцать лет, о матери, об этом странном мире, где люди не работают, будто харч с неба падает, о денежных переводах, приходящих каждый месяц, о далёких, как эхо, нефтяных источниках.
Ему хотелось знать, почему ей вздумалось броситься в Сену. Это значило рассказать ему всю свою жизнь. От Клюза до Берка, от смерти молодого рабочего-часовщика до смерти супругов Лефрансуа-Гезэ, до самоубийства Поля и Лауры Лафарг. Что же это вызвало её на такую откровенность? Скорее всего, взгляд Виктора, что-то крепкое в нём, а не его короткие замечания во время рассказа, хотя Катерина чувствовала, насколько этот чужой человек, не имеющий ни малейшего отношения ко всему тому, от чего она бежала, сразу, непосредственно, понимает всё то, о чём она никогда не могла бы слова сказать даже Марте. Или матери, — ведь в жизни госпожи Симонидзе самым знаменательным событием была перепланировка бульвара Распай.
Виктор не был, что называется, красивым парнем. Высокий, широкоплечий детина, с резкими, пожалуй даже правильными, чертами лица, но всё дело портил рот, слишком тонкий и широкий. Белокурый, как Ионгенсы, тоже из фламандцев. Но какая разница между ними! Такая же, как между их классами. Его взгляд не был похож ни на взгляд финансиста, ни на взгляд католика. Привычка смотреть жизни в лицо, взгляд боксёра. Уже в двадцать шесть лет на смуглой, покрасневшей на затылке, шее появились морщины. Обветренное лицо обгорело, как у всех людей, работающих на открытом воздухе. Это не похоже на преднамеренный загар спортсменов.
Он посматривал на часы. Митинг! Но всё-таки, когда она заговорила о самоубийстве Лафаргов, он не удержался и начал спорить, так как относительно этого у него было своё мнение. Он читал утром «Юманите». И он находил, что его газета заняла недостаточно отчётливую позицию.
— Как хотите, а меня это дело коробит. Да взять хотя бы вас, какое это на вас произвело впечатление. Конечно, вы к этому были подготовлены. Но всё-таки можно и должно осуждать вождя рабочего класса, бежавшего с поста. Вы-то, конечно, будете спорить. Вы находите такую смерть прекрасной, великой и прочая ерунда. Ну, а я вот не нахожу. Я нахожу, что в этом есть что-то жалкое: зачем это было нужно дочери Карла Маркса? Не знаю, говорит ли это вам что-нибудь, — Карл Маркс? Но для нас, понимаете ли, для нас, пролетариев… Пролетарии всех стран… Нет, к чёртовой матери, такие слова запрещают вдруг взять да и наложить на себя руки, здравствуйте пожалуйста! Я глубоко уважаю Поля Лафарга: он был борцом рабочего движения, отдал всю свою жизнь нашему классу, он никогда его не предавал. Но смерти своей он нам не отдал. Его смерть не имеет ничего общего с его жизнью, с тем, что заставляет меня снимать перед ним шапку. Вот об этом-то «Юманите» ничего не сказала, и напрасно — жаль. Чертовски жаль.