18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Луи Арагон – Базельские колокола (страница 27)

18

Хозяин сдавал у себя в доме квартиру бывшему начальнику строительства главного сектора железной дороги «П. Л. С.» 18. Этот человек ненавидел рабочих. Жена его, приобретшая некоторый светский лоск в салонах супрефектов, где её принимали когда-то, вздыхала, разглядывая сквозь прорези ставней дефилирующих забастовщиков. Вечером играли у хозяина в вист: старший сын — тот, что прошёл в муниципальные советники, его отец и жилец. Уложив спать двенадцатилетнюю дочку, мать приходила поболтать с женой жильца. Вокруг них царила атмосфера последних дней Версаля. Кровавые рассказы, воспоминания о терроре, о Коммуне — такова была канва их разговоров, хотя никаких актов насилия в Клюзе ещё не произошло. Страх разрастался.

Четверо взрослых сыновей хозяина были готовы сговориться с рабочими. Им совсем не нравилась такая задержка в делах: они не хотели довольствоваться тем, что им помесячно выдавал отец, урезывавший их карманные деньги. А будущее? Наследство, которое придётся разделить на пять частей, с девчонкой да ещё матерью в придачу! Ведь у неё не бывает сердечных припадков, как у отца. Дни шли, и невозможно было предвидеть, чем всё это кончится. Молодые люди, запертые с властным отцом в атмосфере гражданской войны, всё сильнее нервничали. Когда спускалась ночь, таинственные люди приходили с чёрного хода, отдавали отчёт и доносили о незначительных происшествиях.

Солдаты стояли неподалёку и бездействовали.

Офицеры вполне определённо говорили: насильно заставить рабочих встать на работу — нельзя. Для вмешательства необходим какой-нибудь противозаконный акт.

Этот необходимый акт чуть было не подвернулся, когда 18 мая толпа собралась для манифестации перед домом хозяина и в окна полетели камни. Но один из идиотов, присланных из Аннеси, попался в тот момент, когда занёс руку с камнем. Забастовщики за это всё-таки отвечать не могли.

И к тому же грубость жандармов возмутила пехотных офицеров. Это было действительно уж слишком. Переписка с префектом ни к чему не привела. Начатые переговоры тоже сорвались, потому что у забастовщиков хватило наглости отказаться заплатить за разбитые стёкла. Хозяину не так интересно было получить деньги, как заставить их таким образом признать свою вину. Но дураков не было.

Однако не может же это продолжаться всю жизнь? Вечера в хозяйском доме становились всё мрачней. В вист уже больше не играли.

Отношения с другими фабрикантами в Клюзе были натянуты. Обиды, конкуренция. И потом они считали положительно невозможным, чтобы из-за этого старого дурака, из-за истории, касавшейся только его, продолжалась бесконечная забастовка. Один из них даже предложил заплатить за разбитые стёкла. Но старик заупрямился: он хотел, чтобы за них заплатили рабочие из своей кассы взаимопомощи. К тому же другие хозяева тоже ничего не имели бы против вмешательства правительства, проявления силы. Конечно — миролюбиво. Но чтобы рабочие видели, что в случае чего… Попугать их немного.

Это небольшое забастовочное движение не выходило за пределы городка. Всё было спокойно. Тенденции к распространению зла не наблюдалось, ничего угрожающего не происходило. Зачем властям было впутываться в это дело? Строптивый хозяин был из правых, жена его вечно торчала у кюре. Драгун и один из отрядов пехоты отозвали. Предлогом послужили манёвры 14-го корпуса.

Те солдаты, что остались после 10 июля, — сотня пехотинцев, — теперь уже были знакомы со всем населением: даже если бы их офицеры были более энергичны, что можно было ожидать от этих мальчиков, гулявших в сумерках с местными девчатами?

Семейство хозяина начинало дрожмя дрожать от страха. Сыновья ссорились с отцом. На улицах они чувствовали себя в опасности, но нельзя же вечно сидеть взаперти! Один из них, самый младший, крутил любовь с крестьянкой, откуда-то из-под Мариньи. Долго ли до беды?

— Что же вы, за себя постоять не можете? — орал отец, выведенный из себя.

— А если у забастовщиков ножи?

— Носите оружие и оставьте меня в покое!

Эта мысль прививалась в течение трёх долгих дней. Потом отец сам дал сыновьям адрес в Сент-Этьен. Муниципальный советник отправил письмо с заказом на четыре охотничьих ружья. Но в голове у отца, очевидно, была полная путаница. Он дал адрес вовсе не оружейного завода. Всё же они получили очень вежливый ответ, с адресом и прейскурантом дома, который несомненно сумеет поставить милостивым государям всё необходимое.

Милостивые государи целый вечер лихорадочно обсуждали, какое им выписать оружие. Вист прекратился. Советовались с мэром Клюза, — он как раз зашёл вечером. Он был прекрасным охотником и указал великолепный тип оружия для крупной дичи. В Савойе охотились на кабана.

Супрефектура Бонневиля закрывала глаза на происходящее, это было ясно. Кюре жаловался на всё более холодное отношение прихожан и говорил, что правительство в заговоре с профсоюзом. Чёрная тень батюшки Комба, витавшая над разговорами, ещё увеличивала панику. В следующий раз бунтовщики будут бросать уже не только камни… «И теперь, когда число солдат сократили, то самая жизнь наша в опасности!»

Двенадцатого июля мать одного из забастовщиков встретила господина мэра около школы для часовщиков. Было очень жарко. Господин мэр остановился, чтобы отдышаться (было это в полдень) и поговорить с женщиной — она у него несколько раз стирала, когда к нему на праздники приезжали из Лиона родственники.

— Ну что, мать, ваш бездельник всё ещё артачится?

Она ответила, не отвечая: нельзя предавать других, и знает ли господин мэр, как тяжело живётся бедным людям? По мнению мэра, забастовке должны положить конец женщины. Особенно матери. Молодёжь в наши времена — одни ветреницы, думают только о нарядах.

Мать смотрела на него, как будто не совсем понимая, о чём он говорит, и потом сказала:

— Да разве же они не возьмут их опять на работу? Ведь придётся же.

Мэр расхохотался, потом очень сурово рассказал ей, что господа потеряли терпение, что они купили ружья и что если не перестанут их раздражать — всяко бывает!

— Я вам это говорю ради вашего сына.

Шестнадцатого после вечерних разговоров о госпоже де Ламбаль, голову которой вздели на остриё копья, ночью всех мучали кошмары.

Семнадцатого в девять часов вечера забастовщики организовали ещё одно собрание и манифестацию. Жандармы, заслышав пение, бросились на толпу, били направо и налево, наезжая лошадьми на женщин. Хозяева наблюдали за этим из окна. Произошла стычка между мэром, считавшим, что надо, наконец, показать свою силу, и пехотным офицером, возмущённым тем, что он только что видел.

— Не понимаю, — говорил офицер, — разве жандармам за это деньги платят?

Было ясно, что это не доведённое до конца усмирение только ещё крепче спаяло забастовщиков. Оно было либо слишком, либо недостаточно энергично. Надо было с этим покончить…

Когда 18 июля сформировалась колонна и узнали, что она идёт по направлению к фабрике, — так как, свернув налево от муниципалитета, она вышла на дорогу в Сионзье, — мать в столовой, трагическим жестом прижимая к себе дочку, разрыдалась. Жильцы были тут же: жена увела девочку и мать в спальню и дала им выпить флёрдоранжа. Спешно заперев ставни, хозяин и гости держали военный совет. Приходилось спешить. Уже слышен был шум толпы, песни.

Тогда четверо сыновей взяли ружья и вместе с жильцом направились в флигелёк, выходивший на дорогу.

XII

Катерина стояла на коленях возле убитого, возле рослого тела ребёнка её возраста, может быть годом старше — девятнадцать лет? Маленькая, почти наголо обритая голова над громадным сгрудившимся телом. С головы скатилась соломенная шляпа, вроде тех, что носят рыболовы и что стоят несколько грошей. Саженные плечи — какие широкие! — обессилели, погрузившись в сон. Голые руки, с засученными выше локтей рукавами, скрюченные для запоздалой защиты, с вывернутыми в сторону убийц ладонями; этот жест дополняло закинувшееся лицо с застывшим выражением протеста против смерти. Рот и глаза были открыты.

В него попали две пули: одна в грудь — от неё вся рубаха была в крови, другая в шею, на которой зияла страшная рана.

Катерина не могла оторвать глаз от этой раны. До сих пор она видела только старых покойников, в комнатах буржуазных квартир, превращённых почтительными родными в усыпальницы.

На ярком солнце страдание, навсегда запечатлённое на юном лице с ещё детской кожей, страшный контраст между силой и смертью заставляли её то дрожать, то застывать в неподвижности. В голове у неё стоял гул, за которым она не слышала криков вокруг, беготни.

Всё пережитое за последние дни тонуло в этой луже крови. Всё откровение любви, бессознательное летнее счастье, Жан. Убили человека. Невыносимее всего были веснушки около ноздрей. А ведь она никогда и не видела живым этого мальчика. Это не Жан. Но это было хуже, чем если б это был Жан, больше, чем если бы это был Жан. И она слышала опять свой голос, который отвечает Жану: «Они правы!» Что-то назревало в ней, перераставшее едва родившуюся женщину, как бы предчувствие материнства: она смотрела на упавшую в пыль голову, и ей бесконечно хотелось омыть её, как голову бредящего в жару ребёнка.

Тогда появилась настоящая мать.

Разве кто-нибудь пошёл за ней? Или она прибежала на стрельбу? Ей ещё не было сорока, этой худой женщине с загорелой и морщинистой кожей, такой высохшей и съёжившейся, что чёрные ввалившиеся глаза, казалось, глядели с лица скелета. Пять беременностей, работа изнурили её, и когда она, простоволосая, в чёрной юбке, уже зная, что случилось, шла крупным шагом к своему мальчику, к мёртвому, это была не женщина, а крик, которого все ждали; и она подошла к телу, и она его узнала, и крика не было.