18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лу Синь – Записки сумасшедшего (страница 10)

18

– Как же быть? Что станется со всей нашей семьей, со старыми да малыми? Ведь он наш кормилец!.. – будто сама с собой заговорила жена Цицзиня, вскочив с места.

– Тут ничего не поделаешь! – покачав головой, сказал Чжао. – Какое наказание ждет того, у кого нет косы, в книгах написано совершенно ясно, пункт за пунктом. А вот насчет семьи преступника там указаний нет.

Услыхав, что об этом даже в книгах написано, жена Цицзиня потеряла всякую надежду. В припадке отчаяния она излила всю свою злость на мужа и, тыча палочками прямо ему в нос, закричала:

– И поделом тебе, дохлятина! Как только начался переворот, я сразу сказала: «Не гоняй лодку, не суйся в город!» Так нет, ему, видите ли, до смерти понадобилось в город! Вот и доездился – там ему и косу остригли! А коса-то была какая – черная как смоль, словно шелк блестела! Доигрался! На кого стал похож? На монаха? Не поймешь, не то на буддийского, не то на даосского! И поделом тебе, каторжнику! А нас-то зачем впутал? У-у, дохлятина! Каторжник!

После прихода Чжао Седьмого крестьяне быстро покончили с едой и собрались вокруг стола Цицзиня. Почувствовав себя как на сцене, да еще участником такого отнюдь не блестящего зрелища, когда жена позорила его перед всеми, Цицзинь поднял голову и медленно произнес:

– Сейчас-то ты вот как заговорила, а тогда…

– Ах ты, дохлятина! Каторжник!..

Отзывчивее всех оказалось сердце у вдовы Баи. Она стояла рядом с женой Цицзиня, держа на руках годовалого ребенка, родившегося после смерти отца, и наблюдала за общим оживлением.

– Да уж будет тебе, тетушка Цицзинь, – вступилась Баи. – Человек ведь он! Не бог, не бессмертный. Как же мог он знать все наперед? Разве ты сама тогда не говорила, что и без косы он не так уж безобразен. Да притом никаких указаний от почтенного начальника еще не было…

Даже не дослушав, жена Цицзиня, которая давно уже пылала до самых ушей, обернулась к вдове и, тыча палочками в нос ей, завопила:

– Ай-я! Вот ты какая, оказывается! Разве могла я сказать такую глупость? Да я тогда целых три дня проплакала! Все видели! Даже Люцзинь, этот чертенок, и та плакала!..

Люцзинь тем временем доела рис и, хныча, протянула большую чашку за добавкой. Мать, потеряв терпение, сунула палочки в косичку девочки, дернула и закричала:

– Чего ноешь? Быть тебе с детства вдовой-потаскушкой!

Раздался звон – пустая чашка, выскользнув из рук Люцзинь, ударилась о кирпич и разбилась. Отец вскочил, подобрал чашку, приложил к ней отбитый кусок и, крикнув: «Мать твою!..», отвесил дочери такую затрещину, что она упала и заревела. Прабабка потащила ее за руку и увела, приговаривая:

– От поколения к поколению все хуже и хуже!

– Ты в сердцах и убить можешь, дядюшка Цицзинь! – в гневе крикнула вдова.

Чжао Седьмой вначале, посмеиваясь, слушал перебранку. Но слова вдовы – «никаких указаний от почтенного начальника еще не было» – привели его в ярость. Он обошел столик и вмешался в разговор:

– «В сердцах и убить можешь» – это пустяки! Вот-вот придут императорские солдаты. И знайте, на этот раз командовать будет сам генерал Чжан[54] – потомок Чжан Идэ, из удела Янь[55]! Копье у него – в один чжан[56] и восемь чи с острием как жало змеи, а храбрость такая, что десять тысяч мужей против него не устоят. Кто сумеет с ним справиться?

Он потряс кулаками, будто держал копье с острием как жало змеи, и, шагнув к вдове, крикнул:

– Ты бы против него устояла?!

Вдова, задыхаясь от гнева, дрожала всем телом, прижимая к груди ребенка. Увидев же надвигающиеся на нее вытаращенные глаза и потное лицо Чжао Седьмого, она вдруг испугалась и, не посмев ничего ответить, повернулась и пошла прочь. Чжао последовал за ней. Толпа безмолвно расступилась, удивленная тем, что вдова посмела возразить. Несколько человек, только начавших снова отпускать косу, боясь, как бы Чжао их не заметил, поспешили укрыться за чужими спинами. Но Чжао, не обратив на них внимания, прошел мимо и только у самых деревьев обернулся.

– Устоите ли вы против него?! – крикнул он и, перейдя мостик из одной доски, с победоносным видом удалился.

Оторопевшие крестьяне про себя прикидывали: кто же из них смог бы устоять против Чжан Идэ? Цицзиню больше не жить, ведь он преступил императорский закон. Некоторые злорадствовали: вспомнить только, с каким высокомерием, посасывая свою длинную трубку, он обычно передавал городские новости. Им хотелось еще посудачить, но толковать оказалось не о чем.

Собираясь под деревьями, москиты с тонким жужжанием налетали на полуголых людей. Постепенно все разошлись по домам и, заперев двери, улеглись спать. Жена Цицзиня, не переставая ворчать, прибрала посуду, внесла в дом столик и скамейки, закрыла двери и тоже отправилась спать.

Цицзинь с разбитой чашкой в руках сел на пороге покурить, но был так подавлен, что давно забыл о своей длинной трубке из пятнистого бамбука с мундштуком из слоновой кости и латунным чубуком – она погасла. Сознавая всю опасность положения, он старался что-то придумать, найти какой-то выход, но мысли путались. «Коса! Как быть с косой? Копье в один чжан и восемь чи с острием как жало змеи, в один чжан и восемь чи… С каждым поколением все хуже и хуже!.. Император взошел на престол… Чашку-то придется отвезти в город, чтобы заклепали… Кто против него устоит?.. В книгах написано… статья за статьей. Эх, мать твою!..»

На другой день, с утра, Цицзинь как обычно повел джонку из Лучжэня в город, а к вечеру вернулся домой со своей длинной трубкой из пятнистого бамбука и починенной чашкой. Во время ужина он рассказал прабабке, что чашку в городе склепали, но на такой большой осколок потребовалось шестнадцать медных заклепок, по три медяка каждая, а всего пришлось истратить сорок восемь медяков.

– От поколения к поколению все хуже и хуже… – заворчала старуха. – Хватит с меня!.. По три медяка за заклепку! Да разве раньше такие были заклепки? Прежние заклепки… Я прожила на свете семьдесят девять лет…

Цицзинь продолжал ежедневно ездить в город, но в семье у него дела не ладились; избегали его и деревенские – никто не подходил разузнать о городских новостях. Жена была в мрачном настроении и иначе, как каторжником, его не величала.

Но дней через десять, вернувшись домой, Цицзинь застал жену в прекрасном настроении.

– Ну, что нового в городе? – спросила она.

– Ничего.

– Взошел император на престол?

– Никто об этом не говорит.

– А в кабачке «Всеобщее благополучие» тоже не говорят?

– И там не говорят!

– Ни на какой престол, я думаю, император и не всходил. Иду это я сегодня мимо кабачка, смотрю, господин Чжао опять со своей книгой сидит, только он уже не в голубом халате, да и косу свернул на макушке.

– Думаешь, император так и не всходил на престол?

– Думаю, не всходил.

Цицзинь давно уже вернул себе уважение жены и деревенских, снова все обращаются к нему с подобающим почтением. Летом он, как всегда, ужинает у ворот своего дома, и все весело его приветствуют. Прабабке Цицзиня перевалило за восемьдесят, она здорова, но по-прежнему ворчит. Две косички Люцзинь теперь заплетены в одну толстую косу. Хотя ей недавно забинтовали ноги[57], она помогает матери по хозяйству и ковыляет по двору, держа в руках чашку с шестнадцатью медными заклепками.

Октябрь 1920 г.

Родина

В родное село, от которого меня отделяло более двух тысяч ли и двадцать с лишним лет разлуки, я возвращался в сильные холода.

Была глубокая зима, и чем ближе я подъезжал к родным местам, тем пуще мрачнела погода: ледяной ветер с воем врывался в каюту, сквозь щели в навесе, под желто-серым небом виднелись раскиданные по берегам пустынные деревушки без малейшего признака жизни. Сердце невольно сжималось от тоски.

И это моя родина, о которой я столько вспоминал все эти двадцать лет?

В воспоминаниях она была не такая – она была намного прекрасней. Но если б я и захотел сейчас припомнить ее красоту, рассказать об ее достопримечательностях, у меня не нашлось бы уже ни образов, ни слов. Казалось, она всегда была такая, как теперь. И я подумал: родные места остались, конечно, как были – лучше не стали, но и не такие уж они унылые, как кажутся. Все дело – в моем настроении: домой я возвращался с тяжелым сердцем.

Я возвращался в родные места лишь для того, чтобы расстаться с ними навсегда. Старый наш дом, где прошла жизнь стольких поколений нашего рода, был продан, срок передачи новому владельцу истекал в этом году, и до Нового года нашей семье предстояло, простившись с родным домом и с родным селом, переехать на чужбину, где я теперь зарабатывал на хлеб.

На другой день рано утром я подходил к знакомым воротам. На гребне крыши болтались на ветру высохшие, обломанные стебли травы, словно напоминая, что дому предстоит сменить хозяев. Почти вся родня, видимо, уже выехала – в доме было тихо. Навстречу мне вышла мать, а за ней выбежал мальчик лет восьми, в котором я угадал своего племянника Хунъэра.

Мать обрадовалась моему приезду, хотя и у нее на душе было невесело. Она усадила меня, предложила отдохнуть, выпить чаю и не говорить пока о делах. Хунъэр, с которым мы увиделись впервые, почтительно держался поодаль и не сводил с меня глаз.

Наконец зашла речь и о переезде. Я сказал, что снял квартиру и купил кое-что из мебели, что здешнюю мебель надо продать и на эти деньги купить на месте все необходимое. Мать не возражала; она уже собрала почти все вещи, негодную для перевозки мебель частично распродала – только никак не могла получить за нее деньги.