Лу Андреас-Саломе – Прожитое и пережитое. Родинка (страница 67)
С искаженным лицом Дитя не отрываясь смотрел в глаза, чей ободряющий взгляд ни на секунду не отрывался от его собственных, и в разгар страшных усилий перевести дыхание, что-то сказать его измученные глаза доверчиво цеплялись за этот взгляд как за последнюю надежду на спасение. Приступ все нарастал и нарастал, лицо Виталия побледнело и буквально окаменело от нечеловеческого напряжения, однако он мужественно продолжал смотреть на обессилевшего ребенка, словно сосредоточил все свои силы в одной точке, собрав воедино все, что было в нем самом жизненного, чтобы окружить мальчика тысячью могучих помощников, заставить его поверить, что он находится под защитой, что еще возможно любое чудо…
Но когда Виталий захотел что-то сказать, у него пропал голос. На лбу большими каплями выступил пот.
Из дальнего угла, где находилась бабушка, доносилось бормотанье, обрывки отдельных слов устремлялись мимо мучений Дити к небу, тоже взывая к милости и моля о чуде. И чем сильнее были страдания ребенка, тем, казалось, торжественнее становилась надежда на помощь. Как будто под конец слилось воедино то, что горело в душе Виталия и воплощалось в бабушкином молитвенном заступничестве, становясь единой душевной силой, штурмующей небеса, изгоняющей смерть.
Наконец наступила тишина. Дитя лежал на руке Виталия, дыша все еще прерывисто, но уже свободно. Из соседней комнаты донеслись тихие рыдания Татьяны, ее впустили, и она бросилась к Дите. В этот момент поднялась бабушка, вздохнула с облегчением и медленно, своей тяжелой походкой подошла к сыну. Она смотрела не на мальчика, которого обожала, а только на сына; я впервые увидела, как во взгляде и в протянутой к Виталию руке этой женщины появилась нежность. Не говоря ни слова, она ласково, словно ребенка, погладила его по коротко остриженной голове.
Виталий не отводил глаз от Дити, но после сильнейшего напряжения он вздрогнул всем телом от этого прикосновения. И я со всей непосредственностью неопровержимо ощутила, что соприкоснулись две родственные, вопреки всему понимающие друг друга души.
Да, я поняла, почему именно ей он позволяет оставаться в такие моменты. И все же!.. Я и теперь неохотно вспоминаю ее рассказы об услышанной молитве — особенно те, в которых все зависит от того, чтобы не «перемолиться», подобно бедному Сергею, не попасть в силки собственных опрометчивых желаний… Меня охватил неясный страх, что и я когда-нибудь соприкоснусь со зловещей силой бабушкиных молитв.
До крайности возбужденная тем, что произошло, я чувствовала, как мной овладевают тревожные бредовые представления. Было бы ужасно, если бы эти желания пересилили действительность, — вопреки нашему общему желанию, охватившему нас всего полчаса тому назад! Нервущаяся сеть, сплетенная из тайных мыслей и побуждений, раскинулась бы над всем, что произошло, как вторая, куда более страшная необходимость. И даже бабушкины небеса, «правоверно» причисленные туда же, попались бы в эту сеть, оказались бы только обманчиво блестящей ширмой, скрывающей хаос переплетающихся актов слепого принуждения!
Дитя, оставленный на попечение мамы, уснул наверху в своей кроватке. У его постели теперь сидела бабушка, своим торжествующим спокойствием посреди всеобщего возбуждения напоминавшая генерала, только что выигравшего сражение. И в конце концов это торжество в ней стало отталкивать меня как нечто крайне бесчеловечное, уже не впечатляющее, как сила ее веры, а попросту ограниченное.
Я спустилась в сад. Время светлых ночей миновало; вечера заметно потемнели. Низко нависали облака — и давили; мягкий безмолвный воздух был влажен после теплого дождя, по всему телу разлилась усталость.
Прислонившись к стене дома, в цветнике стоял Виталий. Услышав шорох гальки под моими ногами, глухо зарычал Полкан; должно быть, волкодав лежал у ног хозяина. Виталий повернулся ко мне.
— Он спит! Кризис миновал! — тихо сказала я.
— Миновал? На сегодня, — Виталий с безнадежным видом слегка повел плечами.
Мне показалось, что в саду стало светлее, я перевела взгляд с лежавшей в траве собаки на лицо Виталия: оно выглядело странно побелевшим в этом полумраке.
Спокойно, вполголоса он произнес:
— Ему рано суждено умереть, Марго. Нет смысла обманывать себя. Долго он не проживет, он не станет взрослым… А ему так хотелось стать «настоящим мужчиной», быть мужественным… Видеть, как он старается…
Его спокойный голос прервался. Помолчав, Виталий продолжал:
— И как дорого он за это иногда платит! Приходится преодолевать себя. Но это его самая светлая мечта, самая радостная. Разве запретишь ему мечтать об этом? Нельзя загасить этот огонь, чтобы мальчик позволил спокойно баловать себя, чтобы он сказал себе: «Я хилый и болезненный!» Это он-то, ждущий от нас помощи, жаждущий закалки? Стою здесь и в тысячный раз спрашиваю себя об этом… Такой маленький — и такие удивительно святые желания и заботы!.. До сего дня я поддерживал их в нем… Надеюсь, еще долго буду поддерживать… все еще надеюсь… Мы ведь были очень близки с ним, я с самого начала воспитывал в нем то, что мне дорого… Он не доживет…
— Виталий! — проговорила я сквозь слезы.
Он сжал кулаки.
— Чувствовать, что не можешь уберечь его… даже его, маленькое доверчивое дитя!.. Нет, надо делать вид, что можешь… чтобы он не боялся и жил без страха, с уверенностью. Чтобы эти честные, мужественные глаза до последнего мгновения говорили: пока ты со мной, мне ничего не грозит!.. Пока… однажды… пока это все же не случится…
Он громко всхлипнул.
— Я так люблю этого ребенка, так люблю, Муся…
Моя рука нашла в темноте его руку. Он крепко сжал ее. Собравшись с духом, он сказал:
— Ничего, что ты меня видишь таким: мы с тобой одинаково относимся к жизни… без иллюзий… Я всегда мог говорить тебе все… Вот и сейчас говорю: я теряю в нем друга. Он предназначен был мне в друзья. И он стал бы таким — человеком глубоко самостоятельным. Опирающимся только на себя — ради других. И не только другом: я бы все ему оставил… Еще несколько лет — и я мог бы оставить ему все.
— Виталий! Ты же еще так молод! Не рано ли думать о наследниках?
Он не ответил.
Сад погрузился в глубокое безмолвие. Только время от времени рядом с нами из травы поднимался волкодав, словно и его затронула душевная тревога хозяина. Задрав морду он недоверчиво нюхал воздух.
Я чувствовала смутное беспокойство, словно то, что Виталий не ответил на мой полувопрос, и было его ответом. И все же во мне появилась надежда. Я осторожно сказала:
— Разве то, чао ты видишь в Дите наследника, не выдает произошедшей в тебе перемены? Ведь когда-то «любовь к народу» означала дли тебя, что все средства хороши, даже дьявольские.
Наверху, в «гнезде», блеснул огонь. В комнате мальчиков загорелась маленькая лампа под зеленым абажуром. От этого сумерки показались еще гуще.
Виталий посмотрел на окно.
— Муся! — с тихой яростью ответил он. — Если бы я знал, что та кое средство есть, если бы сам сатана протянул его мне, плюя в лицо адским огнем… Муся! Какая же это любовь, если она не крикнет; «Годится любое средство! Давай!»
Мне показалось, что теперь я знаю о нем больше, чем способна вынести, и, защищаясь от этого знания, я невольно сказала Виталию:
— Какая польза человеку, если он обретет все, по потеряет душу.
Он кивнул. И произнес будничным тоном:
— Да, я знаю. Потеряет самое сокровенное. Но разве это не значит также думать о себе, обеспечить себе место на каких-нибудь небесах, заранее побеспокоиться о своем будущем, даже если речь о спасении самой души? По-моему, это последняя стадия филистерства, самого утонченного, позиция тех, кто никогда не любил по-настоящему.
Мы замолчали, стоя совсем рядом у стены под березами, осыпаемые падавшими с мокрой после дождя листвы холодными каплями. Я молча, про себя, продолжала разговор, вслушивалась в него, будто слова еще не конца раскрыли свой смысл.
Волкодав перед нами подозрительно принюхивался к темноте, готовый броситься на врага, схватить его, потрепать, свалить на землю. Но все вокруг застыло в безмолвии.
Большого пса охватила непонятная тоска. Он поднял к своему хозяину лохматую морду, и в тишине летней ночи раздался жалобный вой.
Евдоксия
Когда в день приезда Полевых мы с Хедвиг шли по парку, где все еще было мокрым от росы и тумана, влажность уже начала уменьшаться, и раннее утро обещало прекрасную августовскую погоду.
Хедвиг взглядом полководца окинула просеку, в центре которой — по старинному обычаю — высился огромный, сложенный из кирпича очаг, на котором каждое лето готовилось великое множество варений из фруктов и ягод.
В приливе поэтического вдохновения она назвала это место, расположенное вблизи дома, «алтарем в священной роще», и кирпичный очаг под могучими деревьями выделялся бы своей обособленностью, если бы не длинные узкие деревянные столы и скамейки по обеим сторонам. Там рассаживали деревенских детей, обязанностью которых по заведенному в Родинке порядку было чистить ягоды. Хедвиг строго присматривает за тем, чтобы все шло так, как полагается.
— Раньше много ягод попадало детям в рот и пропадало таким образом, потому что к этому привлекали совсем маленьких! И дело тут не только в ягодах, но и в принципе и в примере — как много в жизни будет зависеть потом от их поведения, — заметила Хедвиг, всегда умеющая обосновывать свои поступки, когда мы возвращались к цветнику, чтобы к приезду Евдоксии срезать самые красивые розы; они должны быть с длинными стеблями, цветом подходить к розовому батисту спальни и контрастировать с коричневыми стенами и занавесями соседней комнаты.