18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лу Андреас-Саломе – Прожитое и пережитое. Родинка (страница 50)

18

Хедвиг и ее муж ждали нас в огромном, заросшем травой дворе перед бараками богомольцев.

Когда мы подошли, за длинными деревянными столами уже сидело много народа, обслуживаемого снующими туда и сюда монахами, а в это время на траве между столами, никому не причиняя неудобств, дергался эпилептик, одержимый или страдающий болезнью снятого Витта; правда, это сильно смахивало на ритуальные телодвижения дервиша.

Муж Хедвиг стоял недалеко от трапезничающих и, как человек чистоплотный, онемев от удивления, оцепенело смотрел на одну из паломниц, которая использовала принесенные в укрепленном на поясе деревянном сосуде остатки чая, чтобы смыть толстый слой грязи по крайней мере с рук и шеи, прежде чем продолжить странствие в пыли знойного дня. Хедвиг, должно быть, этого не заметила. Она сидела рядом с группой молодых женщин, одна из которых держала своего малыша в сумке за спиной, а другая на руках. На какое-то время Хедвиг забыла обо всей земной грязи, погрузившись чистой душой в созерцание святости материнства.

С нашим приходом она самым энергичным образом заявила, что хочет вернуться к своему малышу, и нам с трудом удалось убедить ее, что после всего нами пережитого надо где-нибудь по пути остановиться и перекусить. Мы сели в порожний пароконный экипаже открытым верхом, направлявшийся в сторону Киева, и доехали до Императорских садов на берегу Днепра.

По случаю праздника довольно многочисленная публика устремилась в безвкусно украшенные разноцветными лампочками ворота, ведущие в самый красивый из этих садов — Купеческий.

Из ресторана доносились голоса, смех, хлопанье пробок; цыганский оркестр настраивал инструменты.

Мы сели в сторонке, под высокими цветущими деревьями, источавшими благоухание, с видом на крутой спуск к Днепру, — это место так удачно высмотрел и занял Димитрий. Муж Хедвиг заказал пенистое фруктовое вино, местную знаменитость, «нечто среднее между шампанским и чаем богомольцев», заметил он, и впечатления последних часов сразу отошли в прошлое.

Шумно грянул цыганский оркестр.

По нервам пирующих и веселящихся ударил град призывных, льстивых, будоражащих все органы чувств звуков — то тихих и жалобных, то пронзительно ликующих: каждый танец заканчивался под грохот аплодисментов, похожих на внезапно налетевшую бурю.

В музыку южной весны вокруг нас вливалась и эта музыка, и то, с каким удовольствием слушали ее люди.

Виталий встал и подошел к самому обрыву. Он тоже был растроган и опьянен. Должно быть, все той же весной, которая и в нем хотела выразить себя в звуках и красках. Но это была другая, далекая северная весна, родственница зимы, именно она придавала ему вид более веселый и более серьезный, чем когда бы то ни было.

Это была весна, еще не ощутившая своей силы, не выразившая себя, сдержанная в проявлении надежды — такой она бывает только там, где в это время года еще не цветет ни одно деревце, но где уже кончилась ночь, где невидимая, как сама вечность, прибавка света удлиняет дни и укорачивает ночи, а жесткие и почти бесцветные почки на деревьях набухают и кое-где неуверенно, едва очнувшись от зимней спячки, уже привлекают к себе птиц.

Виталий стоял и смотрел на раскинувшийся внизу Киев. Сегодня я лучше знаю и чувствую, что он видел тогда, о чем думал и мечтал, переполненный юношеской свежестью, которую он сам вряд ли мог бы ясно выразить словами

Его глаза скользили по раскинувшейся внизу долине, слабо окрашенной розоватой дымкой заходящего солнца. Невыразимая печаль овевала ее, раскинувшуюся под бледным, с начавшими выступать звездами небом, охраняемую высокими холмами Киева, которые, казалось, ниспосылали на нее таинственное сияние своих золотых куполов.

Взгляду открывался уходящий вдаль ландшафт, город то взбегал на изрезанные низинами холмы, то терялся, спускаясь по склонам вниз, чтобы тут же снова воссиять блеском своих высоких шпилей, башен, церквей. Это было как музыка, как мелодия с ее постоянными взлетами и нисхождениями.

Должно быть, Виталием в эту минуту овладело одно желание, подчинив себе все остальные, — подслушать эту музыку, эту Песнь Песней своей родины, побравшую в себя все прерывистые ритмы.

Над равнинами тяжело нависла исполненная таинственности печаль. Но его молодость, мужественная, готовая к борьбе, к самопожертвованию и страданию, простерла свою печаль над этой землей под вечереющим небом, обнимая ее, страстно умоляя: «Научи меня своей песне, научи меня своей песне!»

Через два дня мы уехали из Киева. Виталий не любил писать письма, и я долго ничего о нем не слышала. Я знала, что он не доверит никаким письмам то, что было для него самым дорогим. К тому же его левая рука была не особенно приспособлена к писанию, словно и она ничего не хотела выдавать. Поэтому переписка между нами была нерегулярной и неполной, все важное читалось между строк.

Так прошли годы. Затем в жизни Виталия наступил решительный поворот, которого от него никто не ожидал. Обстоятельства вынудили его вернуться в Родинку: Димитрий бросил ради другой женщины Татьяну и двоих детей и больше не появлялся.

С тех пор Виталий вообще перестал писать. Только к своей свадьбе я получила от него весточку: он тепло и сердечно поздравил меня, не вдаваясь, однако, в подробности своего нового образа жизни. Я же написала ему о себе, о том, как я познакомилась со своим мужем, другом Бориса и, как и он, врачом, написала, как из непринужденных деловых отношений родилась сердечная дружба, переросшая затем в любовь.

Вскоре после этого в нашей родне произошло ужасное несчастье, навсегда разрушившее жизнь Хедвиг. В железнодорожной катастрофе она потеряла мужа и ребенка. После долгого лечения в подмосковном санатории и рождения второго — мертвого — ребенка она совершенно случайно столкнулась с Виталием, который вел в Москве переговоры со сбежавшим Димитрием. Он уговорил ее немного погостить в Родинке. Недолгое пребывание затянулось, бедная Хедвиг, перенесшая сильное душевное потрясение, очнулась от летаргического оцепенения — и скоро уже ничто на свете не могло оторвать ее от Родинки.

С этого времени из писем Хедвиг мы стали больше узнавать о тамошней жизни. Лишь однажды Виталий написал сам: это случилось, когда тихо скончался его старый друг, мой милый дедушка, проводивший у нас лето. Тогда же к нам пришло и письмо от мадам Волуевой, правда написанное рукой Виталия, так как она уже плохо видела. И во мне ожило странное впечатление, которое она на меня производила. За почерком Виталия проглядывали ее воззрения на жизнь, ее манера говорить; я не могла избавиться от странного чувства, будто эти двое что-то скрывают друг от друга, совершают насилие над собой; во всем этом для меня было нечто зловещее, нечто такое, что проникло даже в мои сновидения.

Снова прошли годы. Нас постигло тяжелое горе: мы похоронили нашего милого мальчика.

Затем Виталий женился. И с тех пор новости из Родинки, сообщаемые чаще всего Хедвиг, стали гораздо веселее: радость в дом принесла Ксения, жена Виталия.

Лето в Родинке

Приезд

На кромке поросшего высокой травой луга, там, где убегала, скрываясь вдали, проселочная дорога, под послеполуденным солнцем стоял в ожидании мой тарантас.

Крайняя из пристяжных уткнулась мордой в траву и жадно щипала красноватый цветущий клевер; другая, далеко вытянув шею и в нетерпении грызя удила, безуспешно пыталась дотянуться до сочной луговой травы. Только коренник, гнедая кобыла в ярко раскрашенном хомуте, неподвижно застыла в спокойной позе, стоически глядя преданными глазами, которые и у нее не были прикрыты шорами, на лакомившуюся клевером пристяжную. Она знала: с хомутом на шее не попируешь, даже попав в самую гущу клевера.

Недалеко от этого места стоял деревянный домик, где я только что сменила лошадей и экипаж; точнее говоря, нашелся кучер, согласившийся ехать дальше.

Июньское солнце не по-вечернему ярко освещало безысходность и заброшенность этого глухого уголка; вдали от городов, в стороне от не очень оживленной железнодорожной линии Тверь — Ярославль лениво дремал он, недовольно встречая всякого, кто изредка нарушал его сонный покой.

— Часика через два-три будем на месте, а коли чуть позже — нам тоже тоже, с пути не собьемся — до Родинки доберемся! — заметил, не очень ободрив меня своими словами, подошедший наконец кучер и погладил свою русую окладистую бороду, которой, казалось, очень нравилось это поглаживание.

Я рассеянно слушала его; взгляд мой скользил по пашне, начинавшейся за влажным лугом. Похоже, урожай в этом году будет неважный, зерно созревало с опозданием; последние годы мы читали о неурожаях в России, о голоде в южных губерниях. Я думала, что здесь, на севере, дела обстоят значительно лучше…

Мысли мои беспорядочно сменяли друг друга — странным образом душу мою волновало все без разбора, и важное, и незначительное.

Кучер не удивился, что пассажирка, несмотря на поздний час, не торопится садиться в экипаж. К чему спешить? Он с удовольствием смотрел, как его лошадка уплетает чужой клевер.

Я глянула ему в лицо — изрытое оспинами, с густой бородой и маленькими, светлыми, глубоко посаженными глазами.

— Как тебя зовут?

— Как зовут? Тимофей Семеныч, как же еще! — он улыбнулся, показав мелькнувшие в бороде великолепные зубы. Я с трудом сдержалась, чтобы не спросить: «Ну, как вы тут живете? Как дела? Расскажи…»