Лоренс Стерн – Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена (страница 27)
Глава XIX
Я опускаю на минуту занавес над этой сценой, – чтобы кое-что вам напомнить – и кое-что сообщить.
То, что я собираюсь сообщить вам, признаться, немного несвоевременно, – ибо должно было быть сказано на сто пятьдесят страниц раньше, но я тогда уже предвидел, что это кстати будет сказать потом, и лучше всего здесь, а не где-нибудь в другом месте. – Писатели непременно должны заглядывать вперед, иначе не будет жизни и связности в том, что они рассказывают.
Когда то и другое будет сделано, – занавес снова поднимется, и дядя Тоби, отец и доктор Слоп будут продолжать начатый разговор, не встречая больше никаких помех.
Итак, скажу сначала о том, что я хочу вам напомнить. – Своеобразие взглядов моего отца, показанное на примере выбора христианских имен и еще раньше на другом примере, – мне кажется, привело вас к заключению (я, право, уже говорил об этом), что отец мой держался таких же необычайных и эксцентричных взглядов на десятки других вещей. Действительно, не было такого события в человеческой жизни, начиная от зачатия – и кончая болтающимися штанами и шлепанцами второго детства, по поводу которого он не составил бы своего любимого мнения, столь же скептического и столь же далекого от избитых путей мысли, как и два рассмотренные выше.
– Мистер Шенди, отец мой, сэр, на все смотрел со своей точки зрения, не так, как другие; – он освещал всякую вещь по-своему; – он ничего не взвешивал на обыкновенных весах; – нет, – он был слишком утонченный исследователь, чтобы поддаться такому грубому обману. – Если желаете получить истинный вес вещи на научном безмене, точка опоры, – говорил он, – должна быть почти невидимой, чтобы избежать всякого трения со стороны ходячих взглядов; – без этого философские мелочи, которые всегда должны что-нибудь значить, окажутся вовсе не имеющими веса. – Знание, подобно материи, – утверждал он, – делимо до бесконечности; – граны и скрупулы составляют такую же законную часть его, как тяготение целого мира. – Словом, – говорил он, – ошибка есть ошибка, – все равно, где бы она ни случилась, – в золотнике – или в фунте, – и там и здесь она одинаково пагубна для истины, и последняя столь же неизбежно удерживается на дне своего кладезя промахом в отношении пылинки на крыле мотылька, – как и в отношении диска солнца, луны и всех светил небесных, вместе взятых.
Часто плакался он, что единственно от недостатка должного внимания к этому правилу и умелого применения его как к практической жизни, так и к умозрительным истинам на свете столько непорядков, – что государственный корабль дает крен; – и что подрыты самые основы превосходной нашей конституции, церковной и гражданской, как утверждают люди сведущие.
– Вы кричите, – говорил он, – что мы погибший, конченый народ. – Почему? – спрашивал он, пользуясь соритом, или силлогизмом Зенона и Хрисиппа, хотя и не зная, что он им принадлежал. – Почему? Почему мы погибший народ? – Потому что мы продажны. – В чем же причина, милостивый государь, того, что мы продажны? – В том, что мы нуждаемся; – не наша воля, а наша бедность соглашается брать взятки. – А отчего же, – продолжал он, – мы нуждаемся? – От пренебрежения, – отвечал он, – к нашим пенсам и полупенсовикам. Наши банковые билеты, сэр, наши гинеи, – даже наши шиллинги сами себя берегут.
– То же самое, – говорил он, – происходит во всем цикле наук; – великие, общепризнанные их положения не подвергаются нападкам. – Законы природы сами за себя постоят; – но ошибка – (прибавлял он, пристально смотря на мою мать) – ошибка, сэр, прокрадывается через мелкие скважины, через узенькие щели, которые человеческая природа оставляет неохраняемыми.
Так вот об этом образе мыслей моего отца я и хотел вам напомнить. – Что же касается того, о чем я хотел вам сообщить и что приберег для этого места, то вот оно:
в числе многих превосходных доводов, при помощи которых отец мой убеждал мою мать предпочесть помощь доктора Слопа помощи старухи, – был один очень своеобразный; обсудив с ней вопрос как христианин и собираясь вновь обсудить его с ней как философ, он вложил в этот довод всю свою силу, рассчитывая на него как на якорь спасения. – Довод подвел его; не потому, что в нем заключался какой-нибудь недостаток; но, как отец ни бился, ему так и не удалось растолковать матери всю его важность. – Вот дурацкое положение! – сказал он себе однажды вечером, выйдя из комнаты после полуторачасовых бесплодных попыток убедить свою жену, – вот дурацкое положение! – сказал он, кусая себе губы, когда затворял дверь, – владеть искусством тончайших рассуждений, – и иметь при этом жену, которой невозможно вбить в голову простейшего силлогизма, хотя бы от этого зависело спасение души твоей.
Довод этот хотя и не возымел никакого действия на мою мать, – имел, однако, в глазах отца больше силы, чем все его другие доводы, вместе взятые. – Постараюсь поэтому отдать ему должное, – изложив его со всей отчетливостью, на какую я способен.
Отец исходил из двух следующих неоспоримых аксиом:
А так как отцу ясно было, что все души по природе равны – и что огромное различие между наиболее острыми и наиболее тупыми умами – отнюдь не обусловлено первоначальной остротой или тупостью одной мыслящей субстанции по сравнению с другой, – а проистекает единственно от удачного или неудачного строения тела в той его части, которую душа преимущественно избрала для своего пребывания, – то он поставил задачей своих исследований отыскать это место.
На основании лучших работ, какие ему удалось достать пo этому предмету, он убедился, что местом этим не может быть верхушка шишковидной железы в мозгу, как думал Декарт; ибо, рассуждал отец, она представляет подушку величиной всего с горошину; хотя, по правде сказать, догадка эта была не плохая, – поскольку в указанном месте заканчивается такое множество нервов; – так что отец, по всей вероятности, впал бы точь-в-точь в такую же ошибку, как и этот великий философ, если бы не дядя Тоби, который ее предотвратил, рассказав ему случай с одним валлонским офицером, лишившимся головного мозга, одна часть которого унесена была мушкетной пулей в сражении при Ландене, – а другая удалена французским хирургом; – и тем не менее он выздоровел и вполне исправно нес службу без мозга.
– Если смерть,– рассуждал про себя отец,– есть не что иное, как отделение души от тела; – и если правда, что люди могут ходить взад и вперед и исполнять свои обязанности без мозга,– то, конечно, седалище души находится не там. Q. E. D.[49].
Что же касается того тонкого, нежного и чрезвычайно пахучего сока, который, как утверждает знаменитый миланский врач Кольонисимо Борри в письме к Бертолини, был им открыт в клетках затылочных частей мозжечка и который, по его же утверждению, является главным седалищем разумной души (ибо вы должны знать, что в последние просвещенные столетия в каждом живом человеке есть две души, – из которых одна, согласно великому Метеглингию, называется animus, а другая anima); – что касается, говорю, этого мнения Борри, – то отец никоим образом не мог к нему присоединиться; одна мысль о том, что столь благородное, столь утонченное, столь бесплотное и столь возвышенное существо, как anima, или даже animus, избирает для своего пребывания и день-деньской, лето и зиму, барахтается, точно головастик, в грязной луже, – или вообще в жидкости, хотя бы самой густой или самой эфирной, – одна эта мысль, – говорил он, – оскорбляет его воображение; он и слышать не хотел о такой нелепости.
Таким образом, меньше всего возражений, казалось ему, вызывает та гипотеза, что главный сенсорий, или главная квартира души, куда поступают все сообщения и откуда исходят все ее распоряжения,– находится внутри мозжечка или поблизости от него, или, вернее, где-нибудь возле medulla oblongata[50], куда, по общему мнению голландских анатомов, сходятся все тончайшие нервы от органов всех семи чувств, как улицы и извилистые переулки на площадь.
До сих пор мнение моего отца не заключало в себе ничего особенного,– он шел рука об руку с лучшими философами всех времен и всех стран.– Но тут он избирал собственный путь, воздвигая на этих краеугольных камнях, заложенных ими для него, свою,
Он утверждал, что после должного внимания, которое следует уделить акту продолжения рода человеческого, требующему величайшей сосредоточенности, поскольку в нем закладывается основание того непостижимого сочетания, в коем совмещены ум, память, фантазия, красноречие и то, что обыкновенно обозначается словами «хорошие природные задатки»,– что сейчас же после этого и после выбора христианского имени, каковые две вещи являются основными и самыми действенными причинами всего; – что третьей причиной или, вернее, тем, что в логике называется causa sine qua non[51] и без чего все, что было сделано, не имеет никакого значения, – является предохранение этой нежной и тонкой ткани от повреждений, обыкновенно причиняемых ей сильным сдавливанием и помятием головы новорожденного, которому она неизменно подвергается при нелепом способе выведения нас на свет названным органом вперед.