Лорен Грофф – Судьбы и фурии (страница 18)
– Этого мало, – пробормотал он.
– Слышу-слышу, – сказала она. – Как будто я когда-нибудь отказывала тебе.
Он тяжко вздохнул, собираясь встать.
– Хорошо, – сказала она. – Если ты сейчас ляжешь, я позволю тебе мной заняться. Только не сердись, если засну.
– Черт! Очень заманчиво, – сказал Лотто и снова уселся в темноте со своей бутылкой.
Он вслушивался в дыхание жены, в ее всхрапы и удивлялся, как дошел до такого. Поддатый, одинокий, неудачник. А ведь жизнь сулила ему триумф. Как случилось, что он все растранжирил? Позорище. Тридцать лет, и еще никто. Неудача убивает не торопясь. Как сказала бы Салли, продулся-поистрепался.
[Но, возможно, таким мы любим его больше, униженным.]
В тот вечер он понял свою мать, которая погребла себя, похоронила заживо в пляжном домике. Решила сберечь свое сердце от травм, которыми чревато общение.
Лотто прислушался к тому темному, что билось под изнанкой каждого его помысла с тех пор, как умер отец. Эх, хорошо бы расквитаться со всем. Свалился бы какой фюзеляж с самолета и пришлепнул его к земле. Всего-то щелчок в мозгу – и привет, отключился. Блаженный передых наконец. Аневризмы у них в роду. Гавейна она настигла внезапно, в сорок шесть лет, так рано, а ведь все, чего Лотто хотелось, – это закрыть глаза и увидеть рядом отца, положить голову ему на грудь, вдохнуть его запах, услышать, как тепло стучит сердце. Разве он многого просит? У него был один родитель, который любил его. И Матильда давала вдоволь, но он Матильду замучил. Ее горячая вера остыла. Она отвернулась. Изверилась. Подумать только, он теряет ее, и если это случится, если она уйдет – не обернувшись, кожаный саквояж в руке, – что ему останется? Умереть.
Лотто плакал. Он понял это по холодку на щеках. Постарался не всхлипывать, не разбудить Матильду. Ей нужно поспать. Она работает по шестнадцать часов в сутки шесть дней в неделю, кормит их и оплачивает жилье. Он-то сам ничего не принес в их брак, одни лишь разочарования да грязное белье.
Он достал ноутбук, который запихнул под диван, когда Матильда велела ему прибраться перед гостями. Хотел просто войти в интернет, где бродят неприкаянные души этого мира, но зачем-то открыл чистый лист в ворде, закрыл глаза и задумался о том, что утратил.
Он утратил родную землю. Мать. То сияние, которое когда-то умел зажечь в людях, в своей жене. Утратил отца. Гавейна ценили мало, потому что он был тихий и неречистый, но он один понял ценность воды, текущей под заросшей семейной землей, он один стал добывать ее и продавать. Вспомнилась фотография молодой матери, когда она была русалкой, с хвостом, натянутым на ноги, как чулок, колышущимся в холодном ручье. Вспомнилось, как он сам опускал в родник свою детскую ручку, как она промерзала там до кости, до онемения, и как ему нравилась эта боль.
Боль! Шпаги утреннего света в глазах.
У Матильды нимб вокруг головы от сияния сосулек в окне. Она в стареньком банном халате. Видно, что ноги озябли. А лицо – что с ним такое? Что-то не так. Глаза опухли, заплаканные. Что Лотто опять натворил? Наверняка что-то гадкое. Может, оставил порно на ноутбуке, и она увидела это, когда проснулась. Может, наигнуснейший вид порно, худший из всех… Его влекло дикое любопытство, и он прыгал с сайта на сайт, которые становились все гаже, и в итоге допрыгался до чего-то совсем уже непростительного. Она бросит его. Он пропал. Толстый, одинокий неудачник, лузер, не стоящий даже воздуха, которым дышать.
– Не бросай меня, – сказал он. – Я исправлюсь.
Она подняла глаза, встала, прошлась по ковру к дивану, поставила ноут на журнальный столик и озябшими ладонями обхватила его щеки.
Халат распахнулся, обнажив бедра, похожие на хорошеньких розовых ангелочков-путти. Практически с крыльями.
– О, Лотто, – сказала Матильда, и ее кофейное дыхание смешалось с его вонью, разившей дохлой ондатрой, и он почувствовал щекот ее ресниц на своем виске. – Малыш, ты сумел, – сказала она.
– Что? – спросил он.
– Это так здорово. Даже не знаю, с чего я так удивилась, понятно же, что ты чудо. Просто мы так долго боролись!
– Спасибо, – сказал он. – Прости. Но что же случилось?
– Не знаю! Кажется, пьеса. Называется «Источники». Ты начал ее вчера ночью, в час сорок семь. Поверить не могу, что ты написал это за пять часов. Нужен третий акт. Немножко отредактировать. Я уже начала. У тебя беда с орфографией, но мы и так это знали.
Он рывком вспомнил, что что-то писал прошлой ночью. Что-то очень эмоциональное, глубоко спрятанное, что-то, связанное с отцом. Ох.
– Он все время был здесь, – сказала она, усаживаясь верхом и стаскивая с него джинсы. – Прятался у всех на виду. Твой настоящий талант.
– Мой настоящий талант, – медленно повторил он. – Прятался.
– Твой гений. Твоя новая жизнь, – сказала она. – Тебе на роду написано стать драматургом, любовь моя. Слава чертову богу, наконец мы это уразумели.
– Уразумели, – повторил он.
Они словно выступили из тумана: мальчик и мужчина. Персонажи, которые были им, но также и не были, Лотто преобразил их своим всеведущим оком. Он смотрел на них в свете утра, и его окатило энергией. В этих фигурках была жизнь. Внезапно ему захотелось немедля вернуться в тот мир, побыть в нем еще немного.
Но жена говорила:
– Привет тебе, сэр Ланселот, ты храбрый парень. Выходи и сразись со мной.
И какой же это прекрасный способ полностью пробудиться, когда жена сидит на тебе верхом и нашептывает твоему стручку, только что посвященному в рыцари, согревает его дыханием, втолковывает ему, что он – кто? Гений. Но Лотто всем нутром знал это издавна. С тех пор как маленьким выступал, стоя на стуле, заставляя взрослых мужчин краснеть и точить слезы. И все ж таки до чего приятно получить этому подтверждение, да еще в такой форме. Под золотым потолком, от золотой жены. Что ж, тогда ладно. Станет он тебе драматургом.
Привиделось, как Лотто, тот Лотто, каким, как ему думалось, он был, встает, тяжело дыша, в гриме, в колете поверх насквозь пропотевшего дублета, и внутренний его рев рвется наружу, когда зрители разражаются овацией. Призраком, покинувшим свое тело, он отвешивает изысканный поклон и навсегда исчезает, пройдя сквозь закрытую дверь квартиры.
Он исчез, и там после него вроде ничего уже не могло остаться. Но все же осталось. Новый Лотто, отдельный от старого, под женой, которая ползет лицом по его животу, сдвигает перемычку своих трусов-бикини, принимает его в себя. Его руки распахивают ее халат, обнажая грудки, похожие на птенцов, а подбородок ее вскинут к потолку, в котором смутно отражаются их тела. И она не молчит.
– Все, – говорит она, в такт словам стуча кулаками в его грудь, – теперь ты у нас Ланселот. Больше никаких Лотто. Лотто – детское имя, а ты не ребенок. Ты, черт возьми, гений, ты драматург, Ланселот Саттеруайт. Мы свое возьмем!
Если это к тому, что жена снова начнет улыбаться ему сквозь свои светлые ресницы и будет скакать на нем, как призовая наездница, то тогда он, конечно, справится. Станет тем, кем она хочет. Он больше не актер-неудачник. Он драматург. Перспективный. Такое чувство, точно обнаружил окошко в темном чулане, где сидел взаперти. И еще что-то возникло внутри вроде боли. Чувство утраты. Закрыв глаза на боль, он двинулся в темноте к тому, что только одна Матильда видела ясно.
4
Все еще во хмелю, он сказал:
– Лучшая ночь в моей жизни. На занавес вызвали миллион раз. Пришли все друзья. И посмотри на себя, красотка. Овации. Постановка вне Бродвея, для знатоков, для ценителей. А бар! А дорога домой, под звездами!
– Слова подводят тебя, любовь моя, – сказала Матильда.
[Неверно. Слова сегодня не подвели. Ценители, высший суд, невидимо расселись по углам зала. Смотрели с пристрастием, пораскинули умом и решили, что это хорошо.]
– Теперь тело берет верх, – сказал он, и она была готова к тому, что он задумал, но, когда вернулась из ванной, он спал, голый, поверх одеяла, и она укрыла его, поцеловала в веки, попробовала, каков на вкус триумф. Насладилась им – и уснула.
– Малыш, пьеса же об Эразме. Ее нельзя назвать «Онейрой».
– Почему? – удивился Лотто. – Хорошее же название.
– Его никто не запомнит. Никто не знает, что оно значит. И я не знаю.
– Онейрои – сыновья Нюкты, Ночи. Они персонификация снов. Братья: Гипнос, Танатос и Герас. Сон, Смерть и Старость. Это, детка, пьеса о снах Эразма, князя гуманистов! Незаконнорожденного сына католического священника, осиротевшего в эпидемию бубонной чумы в 1483 году. Безответно влюбленного в юношу…
– Да я-то прочла пьесу, я знаю…
– А потом, само слово «Онейрой» кажется мне комичным. Это Эразм сказал, что в стране слепых и одноглазый – король. Одноглазый король.
– А… – сказала Матильда.
Она невольно поморщилась, когда он заговорил по-французски; в колледже у нее специализация была сразу по трем предметам: французскому, истории искусств и классической литературе.
Темно-фиолетовый георгин в окне, выходящем в сад, блеск осеннего солнца.
Она подошла к Лотто, уложила подбородок ему на плечо, запустила руки в штаны и сказала:
– Что ж. Сексуальная пьеска.
– Да, – сказал он. – А у тебя нежные руки, жена моя.
– Я просто здороваюсь с твоим одноглазым королем.
– О, любовь моя, – сказал он. – Какая ты умница. Это название куда лучше.