18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лорд Дансени – Время и боги (страница 40)

18

– Смотри, – сказала синьорина Рогозини, – ну разве она не красива?

И певица схватилась рукою за грудь – слева, чуть выше сердца, и вот душа засияла в ее ладонях: синие и зеленые огни кружились в искристом хороводе, а в глубине пылало пурпурное пламя.

– Возьми же ее, – настаивала девушка, – и ты полюбишь все то, что воистину красиво, и узнаешь четыре ветра, и каждый – по имени, и услышишь песни птиц на рассвете. Мне она не нужна, ибо я не свободна. Приложи ее слева к груди чуть выше сердца.

Все по-прежнему стояли, и леди Бирмингем почувствовала себя неловко.

– Может быть, вы попытаетесь предложить ее кому-нибудь другому? – сказала она.

– Но у них у всех уже есть души, – отвечала синьорина Рогозини.

Все стояли – и садиться не думали. Леди Бирмингем взяла душу в руки.

– Может быть, оно к счастью, – сказала она.

Ей вдруг захотелось прочесть молитву.

Она полузакрыла глаза и произнесла: «Unberufen»[3]. Потом приложила душу слева к груди чуть выше сердца, надеясь, что уж теперь-то люди наконец сядут, а певица уйдет.

И в тот же миг одежды певицы упали на пол бесформенной грудой. В это мгновение те, кто был рожден в сумерках, могли бы увидеть в тени кресел маленькое бурое существо – оно выкарабкалось из-под складок ткани, затем метнулось в полосу света и стало невидимым для людских взоров.

Существо скакнуло туда и сюда, отыскало дверь и тут же оказалось на освещенной фонарями улице.

Те, кто рожден был в сумеречный час, верно, увидели бы, как существо проворно запрыгало прочь, выбирая улицы, ведущие в восточном и северном направлении; оно то исчезало из виду в свете фонарей, то появлялось вновь, и над головою его дрожал болотный огонек.

Раз собака заприметила существо и бросилась вдогонку – но быстро отстала.

Кошки Лондона – а они все родились в сумеречный час – завывали в страхе, когда существо пробегало мимо.

Очень скоро оно добралось до небогатых кварталов, где дома не такие высокие, и оттуда двинулось прямо на северо-восток, перескакивая с крыши на крышу. Через несколько минут достигло оно не столь застроенных окраин, затем – пустырей, занятых под огороды; то был уже не город, но еще и не сельская местность. И вот наконец показались долгожданные черные силуэты деревьев, обретающие в ночи демонические очертания; трава была холодной и влажной, и над нею стелился ночной туман. Мимо пролетела огромная белая сова, скользя в темноте вверх-вниз. И всему этому по-эльфийски порадовалась маленькая Дикая Тварь.

Лондон пропал вдали багровой полосою на горизонте; более не различала она его отвратительный шум, но вновь внимала голосам ночи: то оставляла она позади какое-нибудь селение, где светились в ночи приветливые огоньки, то вновь мчалась в темных и влажных, открытых всем ветрам полях; и не одну сову, парящую в ночи, обогнала она по пути: совы – племя, дружественное эльфийскому народу. Порою она пересекала широкие реки, прыгая со звезды на звезду; и вот, выбирая свой путь так, чтобы держаться в стороне от утоптанных, наезженных дорог, еще до полуночи оказалась она в Восточной Англии.

Там она снова услышала Северный Ветер: властный и гневный, он гнал к югу косяк бесшабашных гусей; тростники поникали пред ним с тихим, жалобным стоном, точно рабы-гребцы легендарных трирем[4], что гнутся и клонятся под ударами плети и все тянут, не умолкая, свою скорбную песнь.

И вдохнула она чудный, пропитанный сыростью воздух, что одевает ночами бескрайние земли Восточной Англии, и вновь оказалась у древней опасной заводи, где росли мягкие зеленые мхи, и нырнула, погружаясь все глубже и глубже в заветную темную воду, пока не ощутила вновь, как между пальцами ног заклубился уютный ил. Оттуда, из восхитительной прохлады, что таится в самом сердце илистых омутов, она поднялась, возрожденная, и любо ей было танцевать на отражениях звезд.

Мне случилось стоять в ту ночь у края болот, позабыв о людских заботах, и я видел, как отовсюду из гибельных топей появились болотные огни; стайками поднимались они на поверхность всю ночь напролет, и собралось их неисчислимое множество, и все вместе танцевали они над болотами.

И сдается мне, что великая радость царила в ту ночь среди родни эльфийского народа.

Головорезы

Том-с-Большой-Дороги доскакал до конца своего пути и теперь остался в ночи один-одинешенек. С того места, где он оказался, просматривались белые бугорки прикорнувших на земле овец, и черный контур одиноких холмов, и серый контур холмов еще более далеких и одиноких; а в неблизких низинах, вне досягаемости безжалостного ветра, удалось бы разглядеть, как над деревушками в черных долинах поднимается серый дым. Но все было черно в глазах Тома, все звуки угасли для его слуха; лишь душа его билась в железных оковах, пытаясь выскользнуть и умчаться на юг, в Рай. А ветер все дул да дул.

Ибо нынче ночью Тому оставалось оседлать разве что ветер; верного вороного скакуна у него отобрали в тот же самый день, когда отняли зеленые поля и небо, голоса мужчин и смех женщин и бросили одного с цепью на шее – раскачиваться на ветру на веки вечные. А ветер все дул да дул.

Намертво стиснули безжалостные оковы Томову душу, и как бы ни барахталась она, пытаясь вырваться, ветер, задувающий с юга, из Рая, вколачивал ее обратно в железный ошейник. А пока трепыхалась душа в воздухе, подвешенная за шею, с Томовых губ облетали былые ухмылки, с языка осыпались насмешки, коими прежде язвил он Господа, в сердце догнивали былые порочные вожделения, а с пальцев сходили кровавые пятна злых деяний; и все это упадало на землю и прорастало там бледными кольцами и гроздьями. А когда все дурное осыпалось, душа Тома снова сделалась непорочно-чистой – такой, какой застала ее первая любовь давным-давно, по весне; и раскачивалась душа на ветру, вместе с костями Тома и вместе с его старой изодранной курткой и проржавевшими цепями.

А ветер все дул да дул.

То и дело души погребенных в освященной земле покидали свои гробницы и склепы и уносились навстречу ветру, к Раю, мимо Виселичного Древа и мимо души Тома, которая никак не могла обрести свободу.

Ночь за ночью Том-с-Большой-Дороги пялился пустыми глазницами на овец среди холмов, пока бедное мертвое лицо не обросло мертвым волосом, сокрывшим от овец его позор. А ветер все дул да дул.

Иногда порыв ветра приносил чьи-то слезы: они бились и бились о железные цепи, но оковы так и не проржавели насквозь. А ветер все дул да дул.

Каждый вечер все помыслы, что Том когда-либо облекал в слова, слетались стаями, оставив свои мирские труды, труды, которым конца и края не предвиделось, и рассаживались на ветвях-перекладинах виселицы, и чирикали, взывая к Томовой душе – к душе, которая никак не могла обрести свободу. Все помыслы до единого, что он когда-либо облекал в слова! Недобрые помыслы попрекали душу, их породившую, потому что никак не могли умереть. А те мысли, что Том украдкой бормотал себе под нос, чирикали громче и пронзительнее прочих – в виселичных ветвях, всю ночь напролет.

Все помыслы Тома о себе самом – все, что он когда-либо о себе думал, – теперь указывали на его мокнущие кости и насмехались над изодранной курткой. А вот все его помыслы о других стали для души единственными сотоварищами и утешали ее в ночи, пока та раскачивалась туда-сюда. Щебетом подбадривали они немую бедняжку, которая не могла больше видеть сны, – но тут пришла кровожадная мысль и прогнала их прочь.

А ветер все дул да дул.

Павел, архиепископ Алоиса и Вайанса, возлежал в своем беломраморном склепе, обращенном прямо к югу, в сторону Рая. А над усыпальницей его воздвигся высеченный из камня Животворящий Крест – дабы душа архиепископа упокоилась с миром. Никакие ветра здесь не выли так, как выли в одиноких кронах деревьев на вершинах холмов; здесь веяли ласковые дуновения, напоенные благоуханием сада, – они прилетали через долины, с юга, от самого Рая, и играли среди трав и незабудок в освященной земле вокруг усыпальницы Павла, архиепископа Алоиса и Вайанса. Нетрудно было душе человеческой выйти из такой гробницы и, порхая над памятными полями, достигнуть Райских кущ и обрести вечное блаженство.

А ветер все дул да дул.

В трактире с дурной репутацией трое глушили джин. Звали этих троих Джо, Уилл и цыган Пульони; других имен у них не было, ибо отцов своих они знать не знали – вот разве что питали мрачные подозрения на этот счет.

Грех частенько ласкал и поглаживал их лица своими когтистыми лапищами, а вот физиономию Пульони прямо-таки расцеловал и в губы, и в подбородок. Кормились эти трое грабежом, развлекались смертоубийством. Обо всех о них скорбел Господь; все они навлекли на себя вражду людскую. И сидели они за столом, и лежала перед ними колода карт, вся захватанная жуликоватыми пальцами. И перешептывались они друг с дружкой над стаканами с джином, но так тихо, что трактирщик в другом конце зала слышал разве что приглушенные ругательства, но не ведал, ни Кем клянутся его завсегдатаи, ни что говорят.

Господь вовеки не даровал никому друзей надежнее, чем эти трое. А у того, кто заручился их дружбой, ничего более, кроме нее, не осталось, вот разве что кости, что раскачивались под дождем на ветру, да старая изодранная куртка, да железные цепи, да несвободная душа.