Лорд Дансени – Человек, который съел Феникса (страница 49)
Ему подали обед из семи блюд, и в течение часа он не сделал ничего из ряда вон выходящего, но за ним по-прежнему пристально наблюдали. И вдруг ровно в девять он неожиданно поднялся со стула и стал говорить; не просто говорить, а произносить послеобеденную речь. Обращена она была, судя по всему, к двадцати одному игроку в крикет[36].
– Он произносит речь, – шепнул какой-то из официантов своему соседу.
– Вот именно, – ответил тот.
И речь продолжалась.
– Надо бы сообщить мистеру Бретону, – сказал один официант.
Как-никак их было в зале шестеро, а обслуживать пришлось всего одного посетителя. Прочие закивали, и тогда один из них выскользнул из зала и направился к управляющему. Речь тем временем продолжалась. Через минуту-другую в зал поспешно вошел управляющий.
– Он произносит речь, – сразу же доложил ему один из официантов. – Он совершенно трезв.
– Я помню всех вас, – говорил единственный гость. – Все вы, кроме меня, мертвы, и каждый из вас играл лучше меня. Да, каждый из вас.
– Он и вправду трезв! – удивленно заметил управляющий.
– Все вы били по мячу лучше меня, – продолжал одинокий гость. – Большинство из вас забрала война. А те, кого она миновала, тоже были покруче меня. Представьте теперь, что я последний из вас, кто остался в живых. Вот так. И средства нашего фонда позволяют устроить еще один, последний обед.
– Хорошо бы послать за полицией, – тихо промолвил мистер Бретон.
И еще один официант выскользнул из зала, чтобы позвонить по телефону.
– Конечно, – продолжал оратор, – на эти деньги можно было бы устроить несколько не столь пышных обедов в расчете на меня одного. Но стоило ли? Я хочу вспомнить вас всех и выпить за вас за всех, увидеть ваши лица – и я почти вижу их благодаря бокалу-другому шампанского, которое всколыхнуло мою память; но я и без шампанского помню всех вас, ребята. И никогда не забуду. Всех и каждого. Я помню каждого. Я мог бы по одной подаче различить и узнать вас. Я без труда могу мысленно увидеть, как вы играете в крикет. Но мне трудно представить, будто я сам сейчас играю. Только взгляните на меня! А вы сохранились в моей памяти все теми же молодыми парнями. Как ни смешно, но я так и вижу всех вас с мячом, а вот себя вообразить с ним больше не могу… Теперь я хочу попрощаться с вами; дело в том, что, как я уже сказал, средства нашего фонда исчерпаны и более нам здесь не обедать. Прощайте, ребята. Я говорю «прощай» каждому из вас. Больше мы так явственно уже не увидимся. Некоторые из вас уже растворяются в сумраке, а может, просто тают в дыме моей сигары. И вы будете становиться все менее различимы, но навсегда останетесь со мной. Навсегда сохранитесь в моей памяти. Я вот думаю, что будет после моей смерти, куда денется моя память? Заметите ли вы мой уход? На что он будет похож – на закрытие поля для крикета? Может быть, наша память никуда не исчезает? Не знаю… Но мы прожили вместе чудесное время, много замечательных летних дней.
– Идет! – негромко воскликнул кто-то из официантов.
Управляющий ввел в зал полицейского.
– Ваше имя? – обратился тот сперва к управляющему и записал себе имя. – И ваше имя, сэр? – спросил он гостя. – Ваш адрес? – Затем вновь обратился к управляющему: – За обед уплачено?
Управляющий ответил, что да, уплачено. Полисмен записал и это. Он записал еще имя и фамилию гостя, его адрес, фамилию управляющего под названием «Хэмпшир-хаус». Проделав все это, он пересчитал куверты и сказал:
– Сколько тут должно быть? Двадцать два. Пришел только один джентльмен; стало быть, на его долю досталось многовато шампанского. Но перебор шампанского особого вреда не наделает. К утру джентльмен будет в полном порядке.
С этими словами полисмен удалился, следом за ним медленно вышел управляющий, а двое официантов вежливо подали гостю пальто. И едва он покинул зал, третий официант одну за другой погасил лампы в зале. Когда же комната погрузилась во тьму и только тусклый свет слабо мерцал в окне над дверью, официант оглядел длинный стол, и его, единственного из всех, осенила догадка о смысле слов, сказанных одиноким гостем. Но то, что он понял, исчезло через мгновение, пропало из виду, едва он вышел из темного зала на яркий слепящий свет.
Je-ne-sais-quoi
Однажды, прогуливаясь в пиниевой роще, которая вместе с растущими под деревьями асфоделями удивительнейшим образом врезается прямо в центр Афин и поднимается по склону горы, сверкающей своей голой вершиной на фоне синего неба, встретился я с существом, в котором, не вспомни я, что нахожусь вдали от Ирландии, опознал бы лепрекона; может, чуть побольше и получше одетого, но явно того рода-племени. К моменту нашей встречи в городе прозвучал сигнал воздушной тревоги, и у него, когда он ко мне приближался, был тот озадаченный вид, что видится порой в глазах человека, которого внезапно пробудили ото сна.
Огонек, блеснувший в его глазу, привлек мое внимание; мы разговорились. Он сказал, что живет в этой роще, и добавил:
– Вы, должно быть, никогда обо мне не слыхали. Моя мать продавала асфодели, которыми украшали храмы. Она собирала их в этой роще. О ней вы тоже наверняка никогда не слышали. Никто не удосужился записать ее историю. Да и с чего бы?
Он так робко говорил о себе и о своей матери, что я из простой вежливости решил поддержать разговор и заметил:
– Возможно, я слышал что-нибудь о вашем отце.
– О да, о моем отце вы, безусловно, слыхали, – откликнулся он. – Но это не важно, не важно.
Следует заметить, что говорил он по-гречески, но не на современном, а на древнем языке, а потом молниеносно переходил на удивительно беглый английский. Можно было бы счесть его английский родным, если бы истинного англичанина нельзя было бы тотчас опознать уж не знаю по чему – по платью, по лицу или по шляпе – еще до того, как он откроет рот.
– Мой отец появился однажды в этой роще, – продолжил он, – под личиной, которую он себе иногда выбирал. Словом, он маскировался. Но я-то вообще никто, просто живу в этой роще.
– В роще? – переспросил я. – Но ведь тут даже укрыться негде под деревцами. Слышали вой сирены? Не лучше ль приискать себе более надежное укрытие?
Каким-то нутряным чутьем я понял, что он говорит правду. Ясно было, что его мать – простая женщина, как и сам он; в то же время в его очевидном нежелании смутить меня малейшим намеком на то, что могло бы поселить во мне ощущение неполноценности, я явственно видел знак аристократизма. Он запинался, отводил глаза, наконец надолго умолк. Заговорил он вновь с виноватым видом, будто извиняясь за то, что вообще затронул эту тему:
– Конечно, моя мать была простой женщиной, проще не бывает. А я… как бы это сказать… Я бессмертен.
С этими словами он в полном смущении отпрянул в тень молодых пиний и неземной свет асфоделей.
Посейдон
Солнце уже клонилось к Пелопоннесу[37], когда я подошел к храму Посейдона. Его колонны, насквозь пропитавшиеся золотом солнечного света, теперь как будто растворялись в воздухе, превращаясь в золотой эфир. Это впечатление исчезало по мере моего приближения к храму, и, когда я оказался рядом с ним, исчезло совсем. Горы и острова, полукругом окружавшие берег, еле заметно стягивали к себе пурпурные облака, которыми окутывались на ночь.
Подходя к храму, я никого там не увидел, но, блуждая взглядом по кромке моря, заметил сидевшего в прибрежных зарослях тихого маленького старичка. Пока я не обратился к нему, он не произнес ни звука, а когда я заговорил, в ответ на всякий вопрос лишь вздыхал и повторял, что нынешние времена не то что прежние.
– А чем вы занимаетесь? – спросил я, подозревая, что он, верно, в изменившемся мире не нашел места своему ремеслу.
– Теперь ничем, – ответил он. – Я отошел от дел. Ничем нынче не занимаюсь.
Он вздохнул и умолк.
– А что же вы все-таки делали раньше? – спросил я.
– Ах, – ответил он, – ах, я сотрясал землю. Буквально сотрясал ее. И приводил в ужас людей, живших вдали от берегов.
– Приводили в ужас? – переспросил я.
– Конечно, – ответил он. – За девять миль от побережья и даже дальше. И они приносили мне жертвы в этом храме. Быков. В огромных количествах. Отличных быков, красиво истекавших кровью. И земля сотрясалась, покуда они приносили их в жертву. Такие были времена. Такие времена. Я поднимал шторма, которые сотрясали землю.
– Следовательно, вы были… – начал я.
– Разумеется, – ответил он. – И это мой храм.
– И вам более не приносят жертв? – спросил я.
– В том-то и дело, – сказал он. – В том-то и беда. Когда жертвоприношения возобновятся, я снова смогу сотрясать землю. Но люди нынче беспечны и ленивы, не то что их предки. Знаете, я ведь видывал в этом храме до пятидесяти быков за один раз.
– А почему вы теперь не сотрясаете землю? – спросил я его.
– Мало что можно сделать без бычьей крови, – ответил он. – Откуда взяться силам, ежели нет бычьей крови. Но люди, конечно, снова будут приносить мне жертвы; может, очень скоро. Но покуда они беспечны и ленивы.
– Отчего же они должны приносить вам жертвы? – спросил я.
– Это их долг, – резко ответил он.
Тогда я сделал то, что нипочем не следует делать, когда речь заходит о религии, – я попытался спорить.
– Но разве они жертвовали не затем, чтобы вы прекратили сотрясать землю? – спросил я.