Лиза Николидакис – Не переходи дорогу волку: когда в твоем доме живет чудовище (страница 49)
У родственников были хорошие воспоминания о моем отце. Когда кто-нибудь произносил его имя, Георгия крестилась и говорила, что он был очень хорошим человеком. Снова и снова звучала эта простая фраза. Соседи, троюродные братья и сестры, незнакомые люди – все говорили: «Он был очень хорошим человеком». Моей греческой семье повезло, что она знала именно ту версию моего отца, которую и правда стоило вспоминать и прославлять. Я им в этом завидовала. Но называть его хорошим человеком?
Когда родственники говорили мне, каким он был хорошим человеком, я думала о том, как легко сказать, что ненавидишь кого-то – сделать из этого человека карикатуру, окрашенную злобой. Я делала это годами. Правда заключается в том, что мой отец иногда был добрым и щедрым, и он, как и его сестра, тоже смеялся всем телом. Я вспоминала новогодние праздники в детстве, когда он до утра играл в блэкджек, подмигивая, чтобы мы с Майком смогли завладеть богатствами. Но в остальное время он и правда был чудовищем. С такой сложной задачей невероятно трудно справляться – не выпускать из рук обе эти противоположные истины.
В Вори тот факт, что меня окружала семья, которая так сильно его любила, не отменял его преступлений и насилия. Это окружение не исцелило меня как по волшебству и даже не избавило от кошмаров. Комплексное посттравматическое стрессовое расстройство, которое диагностировали у меня через десять лет или около того, продолжало влиять на меня в течение многих лет, а возможно, останется на всю жизнь. Но эта новая семья заставила меня признать то, что я так долго отрицала: часть меня тоже любила его, и эта любовь была настолько близка, насколько я когда-либо вообще приближалась к философии своего отца.
Плохое легче запоминается, чем хорошее. Я хотела бы регулярно вспоминать те времена, когда мы с отцом мирились, и мир, казалось, был переполнен надеждой – в эти времена я снова начинала верить, что все изменится, что отец будет хорошим, что он останется хорошим, как и положено настоящему отцу. И я хотела бы, чтобы эти безобидные промежутки между насилием – завтраки, садоводство, просмотр телевизора – были настоящими воспоминаниями, а не призрачными моментами, которые затмевала тень моей травмы. Но вместо них я думаю о душевной боли, о нанесенном ущербе. Я представляю его нависшим надо мной – кричащим, грозным, устрашающим. И я вижу, как он наблюдает за мной через окно моей спальни. И до тех пор, пока я не умру, я буду представлять, как он держит пистолет у головы пятнадцатилетней девочки-подростка, точно так же как сделал это со мной много лет назад, только теперь он каждый раз нажимает на курок. Находиться среди людей, которые говорили и думали о нем только хорошее в Вори – даже если то, во что они верили, было мифами, – выглядело как шаг навстречу исцелению, но я не была готова воспринять это целиком. Меня спросили, когда я уезжаю из Греции, и я впервые солгала.
– Я улетаю из Афин через три дня, – ответила я. – Сначала съезжу в Ханью к друзьям, а потом вернусь в Афины и улечу в Штаты.
Мне было не важно, что я перенесла свой билет на более позднюю дату.
– Как давно ты уже здесь? – спрашивали они.
– Две недели. Сначала в Афинах, потом были Миконос, Наксос, Санторини, Ираклион.
В течение всего вечера мне повторяли мою ложь.
– Вы представляете? Она здесь уже две недели, а нашла нас только сейчас, перед отъездом, – в унисон они качали головами и цокали языками. – Это очень плохо. Очень, очень плохо.
Мне сказали, что ночевать я буду в переделанной части дома с Теодоросом. Моя кровать была внизу, его – наверху, и как только он пожелал мне доброй ночи, я больше не видела его до следующего полудня. С блокнотом в руках я забралась в кровать; мои тело и разум были измотаны событиями дня, но я должна была все это записать. Я лежала на животе, набрасывая обрывки диалогов, зарисовки о том, как выглядели люди, основную последовательность событий, мой почерк был очень неровным от скорости письма и от усталости. Наконец, когда я больше не могла писать, я выключила свет и, полностью одевшись – я не взяла с собой сменной одежды – погрузилась в самый легкий сон в своей жизни.
На следующее утро в Вори я проснулась после сна, в котором была на сцене, исполняя «Simon Zealots», песню из мюзикла
– Это тебе, – сказала она. – Возьми.
Я поблагодарила ее, тронутая этим жестом, но тут она крикнула:
– Сядь, сядь! Ты хочешь есть, да, – и подтолкнула ко мне стул. Это не звучало как вопрос.
Пока она готовила завтрак, я осматривала ее небольшое жилище. Оно было, пожалуй, вдвое меньше моей двухкомнатной квартиры, и убранство приглашало к путешествию в прошлое: там были холодильник и над ним маленький телевизор, сверху которого в две разные стороны торчала антенна; заплесневелый, земляного цвета диван с центральными подушками, провисшими настолько, что казалось, они улыбаются; кухонная раковина, достаточно глубокая для стирки белья; и маленькая плита с двумя конфорками. Пол выходил на улицу, и мшистая бетонная плита была частично покрыта ковром, настолько изношенным, что узор на нем уже нельзя было различить. Возможно, когда-то он был фиолетовым, но я не могла определить точно. Мельком я увидела кровать за тонким гобеленом. Когда мой взгляд переместился на потолок, я увидела, что он сделан из чего-то похожего на причудливо переплетенные веточки – из чего-то, что может появиться на «Пинтересте» среди разных удивительных самодельных штуковин. Я узнала, что моя
Я попыталась запомнить, как выглядит эта комната. Над диваном на стене висела россыпь икон с горящей под ними свечой – в Греции в большинстве домов есть это вечно горящее пламя, – а под ней была большая фотография моего двоюродного брата Димитрия, того самого, который ездил в Штаты с Теодоросом и умер молодым от лейкемии. Рядом висела огромная фотография моего отца, такой же черно-белый снимок, который почему-то был у всех в деревне. Там же висел календарь, но год его был неверный.
– Ты хорошо спала? – спросила Георгия.
– Да, спасибо, – ответила я, уставившись на отца. Я отклонялась в разные стороны на сиденье, чтобы проверить, следят ли его глаза за мной так, как следил Иисус с иконостаса нашей церкви. Глаза следили. Вся деревня, казалось, очень вовремя зафиксировала на пленке моего отца в семнадцать лет, прямо перед его переездом в Афины, а затем, довольно быстро, в Штаты. Может, они думали о нем так хорошо, потому что он, когда был подростком, все еще вел себя хорошо. Он был просто симпатичный молодой моряк, который ищет свое место в мире, готов работать и помогать своим сестрам и матери, потому что так поступают хорошие греческие парни. Может, и так. Хотя мой отец покинул Вори почти тридцать пять лет назад, он оставался вездесущим, мифическим, настолько непохожим на человека, которого я знала, что, когда люди заговаривали о нем, они словно рассказывали истории о ком-то незнакомом.
Вот как выглядел завтрак: газированный апельсиновый напиток, два яйца средней величины, залитые оливковым маслом, и полбуханки хлеба с хрустящей корочкой. В другой ситуации такое количество масла испугало бы меня, но тут все дело было в моей благодарности, и я съела всю эту вкуснятину до последнего кусочка.
Георгия сказала мне, что автобус придет через час, и меня охватило чувство безмерного облегчения. Бежать или бороться? Я больше не боролась.
Мы с тетей, единственные, кто был в доме, немного посмотрели друг на друга, мой отец висел над ее плечом на стене.
– Можно спросить тебя? – сказала я.
– Да, да. Что такое? – она обмахивала себя сложенной газетой.
– В этом доме вырос мой отец?
Она ответила «да», и я подозревала об этом, но узнать, что я провела ночь в доме моего отца, в его настоящем доме, казалось такой же фантастикой, как поспать в замке Дракулы. Я никогда не смогу представить отца иначе, чем взрослым мужчиной, в моем обманчивом воображении он не может быть мальчиком, но в той самой комнате, конечно же, когда-то жил и младенец, который плакал, когда проголодается, делал первые шаги и казался родителям величайшим благословением. Как можно смотреть на малыша и представлять себе то завершение жизни, которое хоть немного напоминало гибель моего отца?