реклама
Бургер менюБургер меню

Лиза Николидакис – Не переходи дорогу волку: когда в твоем доме живет чудовище (страница 10)

18

Следующим утром мы отправились на остров Лонг-Бич, а вечером пришли в ресторан, построенный в форме корабля, и заказали свои любимые морепродукты – я взяла гору нежных морских гребешков. Заведение было переполнено, шум стоял слишком громкий, поэтому я снова ушла в себя, оказалась мыслями далеко от стола. Когда мы вернулись домой, я заперлась в ванной и терла кожу между ног, пока кожа не стала сырой, красной, опухшей и коловшей от боли. Я терла, чтобы освободиться. Я терла, чтобы стереть себя. Я терла до тех пор, пока не потеряла сознание на кафельном полу, стыдясь того, кем я была: сломленной девочкой.

Когда я очнулась, то вся чесалась, а под моими ногтями была запекшаяся кровь. В таком виде я пошла искать свою мать. От кожи на голове до самых ступней мое тело было покрыто розовым слоем крапивницы, и зуд был настолько сильным, что мне хотелось вылезти из своего тела и забраться в стакан холодного молока. Она отвезла меня в больницу, и там врач любезно сделал мне укол бенадрила и потом еще чего-то, я этого почти не помню, потому что уже клевала носом. На краю моей больничной койки сидела моя мать и гладила мои волосы. Я повернулась и перенеслась подальше от нее, погрузившись в самый крепкий сон за всю свою юность, мой мозг был одурманен, а моя повышенная бдительность отключилась. Мир потемнел почти на двадцать четыре часа, а когда я пришла в себя, то оказалось, что вся семья уже придумала миф, чтобы объяснить, что со мной такое: наверняка я съела испорченный гребешок.

Через несколько недель после поездки на пляж отец снова вошел ко мне в спальню, и мое тело напряглось. Он сел на дальний угол кровати и очень долго молчал, единственным звуком оставался стук моего пульса в ушах. У меня перехватило дыхание, и я почувствовала, как задрожала кровать. В ту ночь он не тронул меня. Вместо этого он плакал.

– Прости, что я сделал тебе больно, – говорил он в слезах. – Я не хотел этого. Совсем не хотел. Ты должна мне поверить.

– Я тебе верю, – тихо сказала я.

– Мне нужно, чтобы ты меня простила. Пообещай, что прощаешь меня, – он вдохнул и при этом издал шипящий звук из-за соплей в носу.

Его теплая рука обхватила мою лодыжку, и беззвучные слезы потекли из моих глаз к нему в уши.

– Я обещаю тебе: больше никогда, – сказал он.

В его голосе было столько искренности, столько абсолютного раскаяния, что я сказала:

– Я прощаю тебя.

И в темноте мы обнялись и разрыдались друг у друга на плече.

Я помню около дюжины таких извинений за те годы, каждое из них происходило в слезах и очень сумбурно, его голова была низко опущена и склонялась все ниже, пока я не давала свое прощение. Я всегда прощала, отчасти потому, что это позволяло ему убраться из моей комнаты, но главным образом потому, что я верила ему. Видеть горе так близко, изучать его и вычислять его правдивость – все это наполняло меня стыдом, как будто, лежа рядом с этим его стыдом, я выпускала в воздух его заразу. Возможно, так было потому, что я присутствовала при тех самых действиях, которые и вызывали у отца раскаяние и позволяли такому чудовищному опустошению подняться и выйти наружу из него. Я не знаю, в чем тут дело. Но точно знаю, что, когда он просил прощения, я ему верила. Я должна была. Без надежды на то, что он прекратит, без веры в то, что он способен контролировать себя, у меня не оставалось причин жить.

Я знаю, что некоторые считают семейные встречи радостным событием – это барбекю или выходные, полные солнца, выпивки и воспоминаний о старых добрых деньках, но я все еще чувствую себя неуютно в комнате со своей семьей, и тяжелый груз всего того, о чем они не знают, висит на мне, словно болотный камуфляж.

За год или около того до поездки на пляж семья моей матери собралась на курорте в Вирджинии, и вновь отец выпустил наружу свою скверну за ночь до того, как исполнить роль хорошего парня. На следующий день, на заднем сиденье машины, я прижалась лбом к прохладному окну, а пейзаж за ним менялся от дубов и сосен к канадским багрянникам и кизиловым деревьям. Я не спала полтора дня. Мне было десять лет.

Курорт представлял собой отель с темными панелями и был похож на лыжный домик летом – новое пространство для изучения, где так много мест, где можно спрятаться. Я быстро нашла лошадей, к этим животным я до сих пор обращаюсь, когда испытываю сильный стресс, и, хотя я слишком боялась ехать верхом, я подошла достаточно близко, чтобы поцеловать их мохнатые морды. Родственники прилетели туда со всех концов мира – из Венесуэлы, Германии, с Западного побережья, – и на этой вечеринке серебряные подносы всегда ломились от предсказуемой еды: там были квадратики мраморного сыра на крекерах «Ритц»; колбасные рулетики, разложенные веером; креветки, обнимавшие лужицы своего специального соуса. Там не было ни тарамасалаты, ни долмадес, ни тем более какого-нибудь животного целиком с мордой, которое вращалось на вертеле. Эти мерзкие взрослые каким-то образом были и моей семьей: рыжие и веснушчатые, люди с аллергией на полуденное солнце. Я не понимала, как могу вписаться в их компанию.

Кристи, сестра моей матери, долгое время была организатором в семье, и она придумывала развлечения, которые, как я полагаю, были призваны не дать всем напиться до невменяемости, а может быть, они проводились потому, что забавнее наблюдать за тем, как люди проверяют свою ловкость рук, в то время как запивают один коктейль другим. Сначала там была семейная игра «Двойное желание». Да, прямо как в шоу на канале «Никелодион» в восьмидесятых.

Мы собрались на широком и выжженном поле под июльским солнцем, а Кристи объясняла правила каждого этапа. Однако меньше всего мне хотелось играть со своим отцом. С тем же успехом нас можно было связать вместе для бега на трех ногах – такого конкурса там, к счастью, не было – и он побежал бы со всего маху, а мое детское тельце волочилось бы за ним по ухабам. У меня прекрасно получалось исчезать, оставаясь где-то на заднем плане, но «Двойное желание» – это было уже слишком. Все пристально следили за моим фальшивым весельем, а отец подбадривал меня, в такие моменты моя отчужденность становилась глубочайшей.

Когда игра прекратилась, мой отец все еще был заряжен адреналином.

– Наперегонки? – спросил он, но меня было не провести.

Я видела, как он бегает, и его скорость была просто нечеловеческой. Он рассказывал нам о том, как бегал на Крите быстрее мотоцикла. Я что, дурочка?

– Ни за что, – сказала я. – Ты же победишь.

– Откуда ты знаешь? Ну, давай! – он улыбнулся.

Я окинула поле взглядом.

– Куда?

– До забора, – он был на расстоянии бейсбольного поля от нас. Лучше просто подчиниться. Я кивнула.

– На старт… внимание… – сказал он, и, прежде чем сказать «марш», он уже сорвался с места.

Я бежала за ним, за этим хитрецом, и он убежал уже так далеко вперед, что развернулся и бежал задом.

– Давай! – говорил он. – Ты можешь быстрее!

Поднажав, я немного оторвалась и вышла вперед, но он почти сразу же вновь опередил меня. Мы так и менялись, как будто не уступали друг другу. Он позволил мне первой коснуться забора. Уступил. Мы рухнули на свежескошенный газон.

– А ты молодец! – сказал он и улыбнулся, а я улыбнулась в ответ, и со стороны, наверное, казалось, что это чудесный момент.

Но пока я ухмылялась, мои мышцы сжались. На чей-то взгляд это выглядело как забава, но я знала правду: все это было частью его игры, он заставлял меня гадать, что он за человек, что будет дальше. Когда мы отдышались, я стала расшифровывать его скрытое послание, пока оно не дошло до меня так ясно, что мне пришлось повернуть голову, чтобы он не увидел моих слез. «Мы делаем это не ради развлечения», – подумала я, глядя в широкое небо с облаками. Мои ладони прижимались к земле. Травинки щекотали мне запястья. Мы делаем все ради того, чтобы причинять боль. Мы бежим, чтобы приминать траву. Мы бежим, чтобы одолеть другого.

Недавно моя тетя прислала мне фотографию, сделанную в тот день. Спереди на диване горчичного цвета сидят трое взрослых и двое малышей. Двое из них улыбаются в камеру – мужчина с зубами и женщина без зубов. Мой дядя занят ребенком, сидящим у него на коленях, а справа в кадре парят еще двое взрослых в тыквенно-оранжевых толстовках. Я стою прямо позади их всех, сосредоточенно и одиноко, мой взгляд устремлен в правую часть комнаты, без сомнения, я слежу за отцом. Под глазами у меня огромные черные мешки в форме полумесяца, а кожа втянутая и бледная. Я немного похожа на смуглого призрака, который преследует свою собственную семью.

Когда я смотрела на это сообщение от тети, какая-то часть меня хотела сделать то, что я делала всегда: отмахнуться от всего, сделать себя невидимой. Какое теперь это имеет значение? Я укоряла себя, но не могла просто забыть об этом, поэтому написала в ответ: «Посмотри на мои глаза. Увеличь картинку». Пока я ждала ее ответа, мой пульс подскочил.

«Боже мой, Лиза. Тебе явно было плохо». Я смотрела на эти слова, пока они не расплылись. Даже сейчас, тридцать лет спустя, это ее признание заставило меня плакать. Вот насколько важно, чтобы наша боль была высказана и чтобы кто-то своими словами, сошедшими с языка, обнял нас.

В те выходные мои родители с ожесточением ругались. К тому времени, как мне исполнилось одиннадцать, они ссорились так, как это делают взрослые, полагая, что успешно скрывают это от детей, не понимая, как далеко разносится их тихий бас – через стены, по другим комнатам, по коридорам, огибая углы. Я не знаю, в чем была причина ссоры, хотя могу догадаться. Несмотря на то что моя мать вела себя как можно лучше, когда его семья гостила у нас, он поссорился с ней из-за какого-то пустяка, потому что не мог признать правду о себе: когда он не был в центре событий, он чувствовал себя маленьким. Яд, о котором он не отдавал себе отчета, заполнил его горло. Чтобы не задохнуться, он выплескивал этот яд на того, кто был ближе всего, раздуваясь от ненависти к себе, которую маскировал под собственную важность.