реклама
Бургер менюБургер меню

Литагент Альпина – День поперек недели (страница 2)

18

Ангел во плоти. Одевшись, я сел на стул против нее, весь обмяк и опустил взгляд к ее ногам – к стоптанным бабушкиным сандалиям. Не грех их было поцеловать.

Беседа вышла короткой. Тамара Игнатьевна подрихтовала набор таблеток, продлила травки, настаивала на физкультуре, а главное – поменьше нервов. После внушительно посмотрела в мою сторону:

– Может, там и найдут что-то – врачи в Русаковской толковые, но думаю, это лишнее.

Снова я поглядел на ее сандалии. Нет, не стоит, не поймут.

В холле уже набежало народу, близился час посещений. Многие дети сидели, уложив руку, а то и обе, на соседние стулья – держали места для родителей. Я поглядел на такого мальчика, и жар страха лизнул спину – господи, пронесло.

Мама достала термос с травами. Я выпил половину, морщась от боли в горле. Погода портилась, но на погоду было плевать, хоть бы молния била и валил черный снег – день оказался лучше многих, шлифованных солнцем с утра до ночи. Вся эта среда теперь была наша.

И у мамы не болела голова. Если бы подло, как всегда, из-за угла нового утра накатила мигрень, грош цена была бы этому празднику. Мамино лицо посерело бы, точно боль вымывала из него краски. Но мигрень прошла мимо, и я благодарил незримого божка, ответственного распределять меж людьми головную боль. Обычно тебя проклинают, а сегодня я посылаю мысленный поцелуй твоим копытам.

Только мама отчего-то не просветлела, ей не хватало радости.

Доехали до Арбата. В кафе обслуживали всех, кто с детьми: предъявляешь ребенка, встаешь в очередь за булкой с корицей. Мы взяли три – две мне, одну маме – и два эклера в придачу. Внутри решили не сидеть, прошли дворами на Калининский, и тут полил дождь.

– Чтоб тебя! Всю жизнь невезуха, – сетовала мама, прячась под козырек магазина.

Я выставил руку, смочил дождем и обтер лицо. Дождевая вода отличается от той, что из крана.

Кусок за куском я заглатывал булку, терпел боль в горле и думал, что в больнице сейчас, наверное, обед. Сидят локтем к локтю. Что там на подносах – пюре, вареная рыба? Господи, пронесло.

Под тем же козырьком к стеклу прислонился мужик – заглядывался на маму, подошел бы, если б не я, курил и сдувал пепел, поднося уголек сигареты к губам. Иногда табачная вонь долетала до нас, и я ждал, что терпение мамы кончится – она запросто запрещала все и всем, а не только мне, но вместо этого вдохнула глубоко и призналась:

– Все пять лет в институте курила. Бегали, стреляли друг у дружки.

Я проглотил эту новость с остатками булки, смотрел на маму, пытался представить ее с сигаретой. Она отвела взгляд и проверила время. Куда мы могли опоздать? Часики ее мигнули овальным бликом и скрылись под рукавом пальто.

На минуту дождь побелел, точно разом спустил три тюля. Мутные воды разлились по проспекту, машины гнали волну. Как-то в вечерних новостях дали выпуск о пацанах, которые с тряпками и тазами кидались тут, посреди Калининского, на легковушки и имели свой рубль. Я помножил лучшую цифру их дневной выручки на тридцать календарных дней и сообщил маме, чтобы готовила тряпки с тазом. Она не отговаривала. Всю ближайшую субботу, снаряженные как мойдодыры, мы провели на проспекте, но так и не осмелились подойти ни к одной машине. Дома я разобрал сумку и понял: мама не взяла моющих средств – самых тяжелых и неудобных, – она уже тогда знала, что я не буду мыть никакие машины.

Дождь утих, перекинул через проспект тусклую радугу, развесил тучи.

– Удивительно, что башка не болит. – Мама щурилась в небо. – Лежала бы сейчас пластом. Просто чудо.

– Мы бы в тебя кофе влили.

– Он на час спасает. Очень короткий час.

Пройдя Калининский, мы двинулись через город дальше. Отмытый, он казался чище, лужи дырявили асфальт. А было бы солнце – висело бы в зените, слепило, пекло. Знай я, что меня упекут в больницу, я бы это солнце ненавидел.

Когда в городской застройке показался бесконечно широкий дом с клеткой окон вроде тетрадного листа по математике, я сразу понял: это больница. Минутой позже прошли мимо проходной – ну точно, городская клиническая номер такой-то. Перекреститься и бежать. Мама уловила во мне перемену и сама поменялась в лице, словно давно и сильно была недовольна мной. Отвернулась. Опять проверила время.

– Что ты на часы смотришь? – Я не выдержал.

– Просто привычка.

Слабая ложь, пустая, без выдумки. Мне за такую влетало. Уж если врешь – постарайся, законопать дыры, подсвети фасад.

Что-то происходило с мамой, и я не понимал что… А мы шли, шли и в какой-то момент потерялись, наугад ныряли во дворы, и я рассказывал, что в играх это называют «туманом войны» или «слепой зоной», когда впервые осваиваешь незнакомую карту. Мама кивала, и мы снова шагали молча. Через час забрели в городской парк, опять хлынул дождь. Зонтов достать не успели, вбежали под дуб, отряхнулись, умылись оба. Опять мама поила меня травками – остывшими, горькими.

– Настоялись за день. – Она понюхала из термоса, пригубила, зажмурилась.

Горло почти не болело.

За забором парка катили поливальные машины, клали вбок толстые белые струи, слабо различимые в пелене дождя. Громыхнуло и покатилось меж тучами. Деревья распухли в дымке и громоздились великанами. Мама стояла зачарованная, еще красивее, чем утром, непогода нашептала ей такой меланхолии, что казалось, этим вечером история человечества, пожалуй, кончится – все сказано.

Наконец я справился со своим питьем, и небо пороняло все капли. Пройдя парк, мы вышли к аттракционам. Работало колесо обозрения. Снова очередь. Пока вытирали намокшие сиденья, кабина одолела половину подъема, туман рассеялся. Редкие дома выступали над мягкой мглой и вязли в собственной тени. В верхней точке колеса кабина на миг зависла, как в невесомости. Все замерло: ветер, птицы и наши с мамой маленькие сердца.

После мама расщедрилась: взяла две непростительно дорогие порции шашлыка на бумажных тарелках. Я жевал, поглядывал на маму – уж слишком она меня баловала за эту несчастную гастроскопию, за страх перед больницей, который не оправдался, как большинство страхов. А мама подвигала ко мне лучшие куски и сверялась с часами – опять.

Сытые, умявшие за раз столько мяса – и такого вкусного! – мы вышли из ворот парка, и город надвинулся, будто того и ждал. Мы ели мясо, а город – нас, вот спустимся по улице, станет переваривать: шуметь дорогами, мигать огнями – это его ферменты.

Как же я удивился, когда на перекрестке мама прошла мимо зебры, хоть горел зеленый, и направилась к церкви. Блестящие, намытые дождем купола возвышались над кронами парковых деревьев. Минутой позже мы отворили высокую тугую дверь.

– Что нам тут… – начал было я и замолчал под сердитым взором продавщицы свечей. Пахло копотью, звуки тонули в гулком эхо.

Мама купила свечу и обернулась ко мне с прижатым к губам пальцем.

Ладно. Помолчим.

Икону, что она выбрала, я бы и не заметил – в углу, в потемках, лишь бледные остывшие огарки заселили подставку. Отколупав один такой посередине, мама зажгла свечку, подсмолила снизу, втиснула в дырочку и свела ладони.

Еще раз я промотал в уме речь Тамары Игнатьевны и не нашел опасностей, с которыми следовало идти прямо к Богу. Гастродуоденит, ВСД, перегиб желчного – все это старые слова, и заключение гастроскопии ничего не прибавило. Тихонько я подступил к маме и в слабом дрожащем свете прочел по краю иконы: «Святой Петр… Святая Феврония…»

«Ну и имечко…» – качнулось в мыслях.

Минут десять мама стояла, последние пять – с закрытыми глазами, лоб касался сведенных пальцев, губы еле заметно двигались, но сколько я ни вслушивался, слова не разобрал. Вдобавок откуда-то сверху, хоть над нами не было ни второго этажа, ни балкона, а только чистый белый свод, полилось пение, такое же чистое, белое. Ничего, кроме него, я уже не слышал – таял в нем, плечи набухли тяжестью. В эти десять минут я устал стоять больше, чем весь день ходить под дождем, и, как только вышли на улицу, спросил:

– Мам, о чем ты просила?

– Об этом нельзя говорить.

– А что за Петр и Феврония?

– От бабушки повелось. Ничего для тебя интересного.

Она спустила шарф, который в церкви накинула на голову, сняла нитку с плеча, минуту терла платком сапоги, а затем снова спустила из рукава часы.

Другую сторону дороги обжили высотки; на углу ближней, как гриб у дерева, росла телефонная будка. Оказалось, мы идем к ней. В закрытую, как эта, я всегда залезал вместе с мамой, было тесно и уютно. Но сегодня она меня не пустила – захлопнула дверь и молча подняла ладонь, запрещая вопросы.

Ладно. Подождем.

Я насупился, помялся, с укором посмотрел на маму и тут совсем остолбенел. Прежде чем звонить, она раскрыла сумочку, достала флакон духов – голубой, с колпачком в виде бутона ландыша – и дважды пшикнула на себя. Одна… в телефонной будке… После, расправив плечи и подняв подбородок, мама опустила монету. Аппарат глотал ее, чавкал железным нутром, пока мама набирала номер. Говорила она недолго, уложив руку на край телефона, как на чье-то плечо, и поглаживая его пальцем. Говорила, поглядывая на меня и запрещая себе улыбку, которая несколько раз просилась наружу.

– Кому ты звонила?

– На работу.

Ложь, уже привычная в этот прекрасный день. Вот как выглядит лицо человека, который врет и знает, что не накажут, – спокойное, уверенное лицо. Секунду мама смотрела на меня и, прежде чем отвести взгляд, дала понять без слов: «Не твое дело».