Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими (страница 98)
ГОРАЛИК У тебя не получается разнести это? С себя спрашивать по одному счету, а с них – по другому?
ФАНАЙЛОВА Честно говоря, не вижу в этом смысла. Я же тоже человек. Я в этом во всем существую. Почему я должна относиться к себе по-другому? Не думаю, что я должна жалеть себя больше или не жалеть себя больше, чем людей. Я стараюсь быть в таком балансе. Потому что иначе ты становишься либо человекоугодником, либо человеконенавистником. Наверное, я им сострадаю, а любить – сомневаюсь. Потом, умение идентифицироваться с людьми еще предполагает умение прикидываться, то, что называется артистизмом. Ну, для меня это довольно важно, мне было бы скучно находиться в одном психическом состоянии, писать от лица одного и того же персонажа, и это такой отчасти театр персонажей.
ГОРАЛИК Кто тот внутренний мужской персонаж, от имени которого ты иногда о себе говоришь, – не в мужском даже роде, а по-мужски? «Я, как солдат, приходя с войны…» Там это твой дед. А вообще?
ФАНАЙЛОВА Ну, этот мужской персонаж – такой очень самостоятельный, человек с профессией, он офицер…
ГОРАЛИК Он немножко проще тебя при этом, нет?
ФАНАЙЛОВА Конечно. Мужчина проще женщины.
ГОРАЛИК Почему офицер?
ФАНАЙЛОВА Человек долга. Офицер в широком смысле этого слова. Он был на театре военных действий, скажем так. Недавно писала о Лакло и думала, как мне этот тип психики знаком, с его повышенным чувством долга и пониманием, что от него зависит какое-то количество людей. Этот мой внутренний мужчина скорее военный человек, хотя у него существует и гражданская профессия, он может быть, например, военным врачом, он может быть писателем. Иногда я думаю, что он священник. У Бродского я встретила мысль, что если бы он не был поэтом, он был бы врачом или священником. Ну, врачом я в этой жизни побывала и в русском советском мире я им быть не желаю, но, возможно, внутренние какие-то его черты у меня сохраняются. Этот мужчина – он может быть и врачом. Капитаном Бладом.
Борис Херсонский
ГОРАЛИК Расскажите, что можно, о семье до вас.
ХЕРСОНСКИЙ Я родился в семье еврейской, в общем-то, составленной из двух не очень похожих половинок. Отец – одессит в пятом поколении, его отец и дед были врачами, он был человеком вполне ориентированным на европейскую и русскую культуру, знал немецкий язык. А дедушка мой учился медицине в Гамбурге, его выдворили из Германии, когда началась Первая мировая война, как гражданина враждебной державы. Это есть в «Семейном архиве», и это святая правда. Моему папе было ясно, что он должен блестяще окончить институт, поступить в аспирантуру – в общем, делать научную карьеру, но тут как раз и наступил 1949-й год, и вдруг оказалось, что ни о какой научной карьере для человека с его национальностью речи нет. И ему пришлось очень быстро уезжать из Одессы, поскольку он писал стихи, и он, конечно, писал стихи советские в то время, но не такие, чтобы на него не навесили ярлык космополита. Кстати, навесил на него этот ярлык отец моего близкого друга – мы с другом потом перебирали эти архивы. Но до этого папа прошел войну, так, «скромно», он воевал года где-то два, ходил в атаку, дважды был ранен в одну ногу: когда он женился на маме, через четыре года после Победы, он стоял на костылях. В общем-то, такая себе история. Папа – знаток русской поэзии, ему восемьдесят семь лет, но он может сейчас читать русские стихи часами, и если кто-то из нас двоих ошибается в слове, читая стихи, это я, а не он, – это меня всегда поражает. Если говорить вообще о наставниках возможных в поэзии, то, конечно, это прежде всего папа, хотя он «познакомился» со мной довольно поздно. Когда я был где-то в классе девятом, он вдруг обратил на меня внимание – на то, что я что-то читаю и что нужно срочно подсунуть мне того же Пастернака, для того чтобы Маяковский, Рождественский или Вознесенский не стали моими окончательными кумирами. Надо сказать, он очень быстро этого добился. Иное дело – мама. Мама тоже доктор. Мама моя умерла пятнадцать лет назад. Она была замечательным детским врачом, папа же был ведущим врачом-невропатологом в Одессе. А быть ведущим невропатологом в Одессе – это не так уж и просто: одесские доктора, пока евреи не «охладели» к медицине, были довольно сильными. Семья моей мамы уже была проще отцовской. Моя бабушка номинально была учителем русской литературы, но, по-моему, она в основном помнила, что «университетами» Горького была его жизнь, – она очень часто это повторяла, и я это запомнил. Конечно, она изумительно готовила, работала в основном дома. Только во время войны ей пришлось потрудиться, а в мирное время на хлеб зарабатывал дедушка. Я до сих пор не знаю, как именно, и этого никто не знал. Единственное, что мы могли понять, – это то, что он зарабатывает достаточно, чтобы семья не нуждалась. Еще я могу сказать, что это имело отношение к канцелярским делам, потому что он иногда приносил с работы бумагу и копирку, которые пригодились мне гораздо позже, когда я начал писать стихи. Любимой песней его была «От бутылки вина не болит голова, а болит у того, кто не пьет ничего». Там, оказывается, были строки о Марксе и Энгельсе, которые я тоже не знал, и слышал только от дедушки, и больше никогда не слышал: «Первым пьем за того, кто создал „Капитал“, а за ним за того, кто ему помогал». Когда я был ребенком, мне почему-то казалось, что речь идет о человеке, который сколотил деньги. А я понял теперь, что, может быть, дедушка имел в виду то же самое. Дедушка был чрезвычайно жизнерадостный человек, и бабушка тоже была оптимистичной, хотя именно их семьи наиболее пострадали от холокоста, и 42 листика из «Яд Вашем», которые лежат у меня, – это их семьи. К сожалению, не нашел ни одного человека, который сделал бы ту же работу (собрал бы данные о погибших) для моей другой бабушки, но и там, я знаю, погибло много людей. Я, конечно, воспитывался во время школьных каникул именно у этих дедушки и бабушки. Дедушка-доктор умер очень рано, мне тогда было четыре года, и у меня остались самые смутные воспоминания, ну и, конечно, рассказы папы, который боготворил своего отца. Дедушке не повезло ужасно. Он был доцентом, заведовал клиникой детских болезней, собственно, он и основал детскую клинику в Одессе, Он прошел всю войну, был начальником неврологического госпиталя, но имел боевые ордена. И вот опять 1949-й, 1950-й, 1951 годы. Им начали «заниматься», то есть сначала его отовсюду уволили, а потом его начали «вызывать». Один раз его продержали в органах, всю ночь допрашивали и отпустили. Второй раз его вызвали, ночь продержали, так и не вызвали на допрос, и его вновь отпустили. Он вернулся, и через несколько часов у него развился первый инсульт, после которого он уже не оправился, и дальнейшие допросы были бессмысленны. В 1955 году он умер от повторного инсульта. Ну что я могу сделать? Ухаживать за его могилой и сохранять специальные книжки, а также две тоненькие поэтические книжки, которые он написал в 19-м году. Это были книжки эпиграмм, по большей части политических, поэтому понятно, почему дедушка их сжег. Различные партии приглашают к себе свободу в свои объятья – ну, речь идет о 1917 годе, и конец там такой:
Совершенно неожиданно эти книжки нашлись. Мы думали, что дед уничтожил их все. Но они сохранились в архиве его питерского знакомца. А получил я их от нью-йоркского коллекционера. Вернее, не подлинники (их коллекционер хранит бережно), а цветные ксерокопии – мне достаточно.
В общем и целом, из моих двух родителей значительно более эрудированным был папа, а семьей управляла мама, и в целом это было нормальное разделение труда. Я хорошо помню своих бабушек: главой в семье были всюду женщины, а бабушка со стороны отца еще и отличалась жестким характером и цепким аналитическим умом, который она сохранила до глубокой старости. Я могу говорить о своей семье очень много. Это была большая, очень разветвленная семья, хотя мои родители были единственными детьми, зато двоюродных, троюродных бабушек, дедушек, сестер огромное количество, людей живых и мертвых с групповых фотографий, которые с детства меня обступали. Я понимал, что я не совсем один.
ГОРАЛИК Как было устроено детство?
ХЕРСОНСКИЙ Самые ранние воспоминания у меня касаются городка Старобельска Ворошиловградской (ныне Луганской) области. Это место, куда папу отправили по распределению, а если говорить точнее, то место, куда он уехал из Одессы. Папе было двадцать шесть лет, маме – двадцать три. Я помню, мы жили в доме, который стоял в центре большого участка, – это была половина дома. В книжке кроме «Семейного архива» там есть второй цикл, он называется «Письма М.Т.». Там первое стихотворение «Память» содержит подробное описание дома, соседей, то есть я как бы раскручиваю все детские воспоминания, когда-то я говорил папе с мамой, что я помню время, когда мне было два с половиной года. Они мне говорили, что этого быть не может. Тогда я сел и нарисовал им план того дома и двора, где мы жили, где были качели, где сарай и т. д. А чисто в бытовом отношении это было бедное, а иногда и почти нищее детство. Все работали, на те деньги, которые тогда платили врачам, прожить было почти невозможно. Иногда пациенты из села приносили курицу – это была традиционная взятка доктору со времен Древней Греции. Помните «петуха Асклепию»? Асклепию, богу врачевания, приносили петушка, и эта традиция сохранилась до советских времен. Это последние слова Сократа: «Мы должны петуха Асклепию». А так – фанерная мебель без всяких изысков, среди этих предметов – несколько очень хороших, случайно оставшихся, потому что, конечно, все, что было у родственников до войны, было разграблено. Все это было «в дешевом затрапезе»: клопы – да, тараканы – да, растопка печки углем – да, подвалы, куда надо было сходить, – да. Об этом обо всем пишу. Что еще, о чем я написал в одном стихотворении, но мне Людочка посоветовала вычеркнуть эти строчки как неправдоподобные: