Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими (страница 103)
ХЕРСОНСКИЙ Для меня не существует понятия «тема для стиха», я практически никогда не садился, чтобы написать стихотворение на какую-то тему. Единственное исключение, пожалуй, – когда я писал сценарий для агитбригады канатного завода в 1970-е годы. Это был единственный случай «продажности»: на вырученные деньги я приехал в Москву и очень хорошо оттянулся. Обычно я чувствую, что во мне начинается какое-то брожение, при пробуждении начинают мелькать какие-то строки, стихи складываются почти полностью устно, а затем я уже сажусь к компьютеру (как когда-то садился к пишущей машинке) и фиксирую то, что происходило. Поэтому скорее это тема, требующая осмысления и прочувствования, то, о чем я постоянно думаю и что иногда становится стихами, иногда чем-то иным.
ГОРАЛИК Почему так происходит?
ХЕРСОНСКИЙ Человеку всегда трудно ответить «почему», скорее понятно, «как» это происходит. Не было бы психоанализа, если бы мы всегда сами понимали почему, но в принципе я уже не помню, говорилось, что люди имеют глаза на затылке и что единственное, что им принадлежит и что им известно, – это прошлое, в то время когда будущее находится в абсолютном тумане. Эта мысль стала заголовком одного из наших интервью… Чем дальше, тем больше у меня прошлого: я как скупой рыцарь пушкинский спускаюсь в свои подвалы и засыпаю пригоршню свежих воспоминаний в еще не полный сундук, перебираю то, что было. Я даже думаю, что иногда некоторым людям нужны доказательства того, что они существовали, и для этого они вспоминают, потому что, если не вспоминать, кажется, что существование слишком мимолетно.
ГОРАЛИК Книга «Семейный архив» создает впечатление того, как частные лица – и даже не важно, насколько они вымышленные, или буквальные, или смешанные, – внятно встраиваются в очень большую картину истории еврейства в целом. Там есть очень сильное ощущение микрокосма, повторяющего макрокосм, не только за счет перечисления исторических событий и маркировки присутствия, но и за счет выстраивания цельной философии, с лежащей для конкретной семьи своего рода картой…
ХЕРСОНСКИЙ «Семейный архив», как вы догадываетесь, писался годами, это в какой-то степени результат переосмысления того, что я слышал от своей родни, пересмотра старых фотографий и до-думывания, до-чувствования того, чего я не знаю и не видел. Конечно, в основном персонажи «Семейного архива» смешанные, полувымышленные, «синтетические личности», на них спроецированы мои собственные мысли и переживания – и, наоборот, иногда то, что случилось со мной, я проецирую в давно прошедшее время. Это какой-то коктейль, в психоанализе мы употребляем термины «сгущение» и «смещение», я бы добавил – смешение.
Расскажу, как книга начиналась. Как-то – это был конец 1990-х годов – я сел за стол с твердым намерением написать о том, как моя бабушка и ее сестра бросали камешки в колодец на вершине горы Боны в Кременце, – сейчас это вступительное стихотворение к «Семейному архиву». Бабушка действительно мне рассказывала об этом эпизоде, как они считали секунды до удара камня о дно колодца. И тут я вдруг понял, что они не должны услышать ответного отклика, что удар камня о дно колодца должен быть услышан, когда они уже уйдут. В этот момент я «увидел» книгу, и надо вам сказать, что сразу написал довольно большой пласт книги, по-моему буквально за две недели, а затем уже без спешки, тогда, когда что-то случалось. Например, смерть моей двоюродной тети, одной из героинь «Архива», послужила толчком для еще нескольких главок. Собственно, и другие переживания, которые происходили в это время. И в какой-то момент я понял, что хватит, что, в общем-то, я это выстроил. Хотел ли я сознательно построить картину жизни народа на определенной территории? Мне кажется, что в какой-то момент уже – да. И когда я понял, что уже выстраиваю что-то, для меня это означало «стоп!».
Ну, или, например, у меня «Античный хор» – там изречения раввинов, которые ходят следом за моими персонажами и что-то говорят. Кроме одного изречения Гилеля, очень известного, все остальные раввины – это я сам, это те афоризмы, которые мне приходили в голову, когда я размышлял над судьбами моих родственников, моего народа. В общем-то, эта идея построить комментарий устами раввинов, конечно, совершенно не оригинальна: кто читал хоть какой-то мидраш, понимает эту структуру. Кстати, и фрейдовские толкования построены по этому же принципу. Традиция и профессия – с двух сторон – определили структуру книги…
ГОРАЛИК Мы сейчас говорили об общей картине нации, которая сужается до одной семьи. Как насчет общей картины семьи, которая сужается до одного поэта?
ХЕРСОНСКИЙ Мы по этому поводу беседовали с отцом, и не один раз, и отец всегда говорил мне, что для него вся жизнь начиналась с него самого, и ощущение рода было для него абсолютно нехарактерно. Он даже не помнит имен своих бабушек, не только по той причине, что они умерли до его рождения и он их никогда не видел. Тут другое – раз он их не видел, они его не интересовали. Имя одной бабушки, моей прабабки, я знаю от своей бабушки, но имя второй узнал совсем недавно, от своей родственницы. Их звали Рахиль и Штинца. Мне кажется, что интерес к корням всегда происходит из какого-то экзистенциального кризиса, поскольку твое собственное бытие без подкорки кажется тебе слишком нестоющим, – я уже упоминал это, когда говорил, что начинаешь вспоминать для того, чтобы подтвердить свое собственное существование. Это не ново: Эрих Фромм одну из версий своих социальных потребностей назвал потребностью в корнях, в «укорененности».
ГОРАЛИК Это всегда так было? Когда писались ранние стихи, они писались уже с этой потребностью?
ХЕРСОНСКИЙ Нет, позже. Конечно, ранние стихи, особенно действительно ранние, которые я вообще никогда не печатал, а просто отбросил их, этого чувства были лишены напрочь. В юности мы слишком переполнены собой. В ранних стихах я отреагировал какие-то непосредственные чувства, события моей собственной жизни: влюбленность, красивый закат, луна в небе, только колосящейся ржи и комбайнов почему-то не было, не получалось.
ГОРАЛИК А тематические и стилистические влияния?
ХЕРСОНСКИЙ Опять-таки влияние – вещь в значительной степени неосознаваемая, и это понимаешь как-то ретроспективно. Я думаю, что на ранние стихи влияла поэзия Багрицкого, как ни странно мне думать об этом сейчас. Ну, и вместе с этими влияниями эти стихи ушли в небытие. Пастернак и Мандельштам были настолько читаемыми, что их можно определить как стандарты влияния моего поколения. Что может быть нестандартным – это поэзия XVIII – начала XIX века, это Ломоносов. Мы даже пели на мотив «Интернационала» «Хвалу всевышнему владыке..». Ложится просто изумительно. Мне кажется, что именно это – знакомство с церковнославянским языком и чтение литургических текстов – во многом сформировало мою поэтику. Где-то в середине 1990-х я начал переводить несколько библейских книг. Частично это был заказ, но заказ уже поступил после того, как я начал это делать. Я перелагал псалмы Давида в традиционном для русской поэзии ключе – в стихах:
Это было в двадцатилетием возрасте, а потом мне вдруг стало интересно, что такое библейский ритм, что такое параллелизм, что такое библейский текст как таковой, включая его фонетическую структуру. И, начитавшись огромного количества литературы – лучше бы я этого не делал, – я доработал несколько десятков переводов. И в результате у меня вышла книжка «Книга творений» – это переложения Псалтири и несколько переложений апокрифов, а также перевод книги Екклесиаста, – все это малоизвестно, хотя опубликовано в журналах, но вот что интересно: в ходе этой работы я, по-моему, приобрел что-то совершенно новое, я бы никогда не написал «Семейного архива», в частности, если бы я не перевел Псалтирь и не почувствовал внутреннюю ритмику библейского текста.
ГОРАЛИК В этих текстах ритмика играет принципиальную роль. Это почти заговаривание, как во время молитвы?
ХЕРСОНСКИЙ С повторами и раскачиваниями, которые чувствуются. Я это не использовал сознательно – я понял это после того, как значительная часть того, что я сделал, уже была написана. Конечно, нельзя сказать, что я использую абсолютно бессознательно рефрены, я могу не написать, что «под слоем бумаги и пыли нет ничего», я могу сказать «нет ничего, нет ничего, нет», но это обычный способ затухания мысли, и просто нужно дать этому затуханию проявиться на бумаге.
ГОРАЛИК Есть ли ощущение близких вам сегодня авторов?
ХЕРСОНСКИЙ Мне совершенно ясно, что исключительную роль для меня как для автора сыграл Иосиф Бродский. В какой-то момент, скажем, я очень глубоко прочувствовал его стихи (кстати, это было не сразу, мне его ранние стихи не понравились, просто показались чем-то общим). Конечно, я пел, как и все, песню про пилигримов, ну а позже из Питера мой друг привез буквально «из первых рук» машинопись «Остановки в пустыне», и это уже было что-то совершенно другое. И я хочу сказать откровенно: в поэзию Бродского очень нелегко войти и из нее нелегко выйти. Получилось ли это у меня или нет, я не знаю. Кто-то говорит, что я вышел из этого леса полностью, например Костюков. А одна из моих ЖЖ-френдов написала, что я продолжаю писать стихи Бродского после его смерти. На что я ей сказал, что пусть она воспринимает меня как медиума. В конце концов, это тоже очень интересно. У меня есть в «Китайском цикле» стихотворение о философе, который после смерти учителя начал писать его почерком и говорить его словами. «О подобном рабстве я никогда не думал», – он говорит, и конец там такой: «А ты все толкуешь, что непочтительны дети, погоди, мы умрем, когда они подчинятся». Так что в конечном итоге это известный психологический феномен, он называется отсроченным послушанием. Но мне самому все-таки кажется, что тематика и структура моих стихов иная – уж касательно тематики я уверен. Она в большей степени сюрреалистична. А вот говорить об интонации мне труднее. В последние годы, мне кажется, я ухожу все дальше и дальше от поэтики Бродского. Парадокс, но обвинения в бродскизме, которых я не слышал в молодые годы, сегодня, с легкой руки двух-трех критиков, стали расхожим штампом, и никакие аргументы этот стереотип не сломают. Я как-то написал по этому поводу эссе «Не быть как Бродский», которое было переведено на несколько языков. Так что и в несправедливой критике есть некоторый смысл.