Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 20)
ГОРАЛИК. Правильно ли мне кажется, что к этому же периоду времени относится разговор про церковь?
ЛЬВОВСКИЙ. Ну почему нет… На нашем курсе на химфаке училась такая девочка Настя. И она же училась с моей бывшей женой тогдашней на подготовительных курсах на химфак. Настя была (и я полагаю, что остается) духовным чадом протоиерея Владимира Волгина, он довольно известный персонаж, сейчас он окормляет чуть ли не супругов Медведевых. С ним вообще, видимо, непростая история, поскольку он был духовным чадом о. Иоанна (Крестьянкина), старца из Псково-Печерской лавры, – точно так же как и о. Тихон (Шевкунов). Старчество – такой сложный неформальный институт внутри современного русского православия, долго рассказывать, – и о. Иоанн (Крестьянкин) был в нем, вероятно, самой заметной фигурой: не исключено, что его со временем канонизируют. Другой известный старец, о. Кирилл (Павлов) в Сергиевом Посаде, кажется, еще жив, он был духовным отцом Алексия Первого, Пимена и Алексия Второго, – есть люди, которые считают, что «Дом Павлова» в Сталинграде, кто помнит, – это он (но нет, не он).
Священник, с которым меня познакомили, о. Георгий, был, с одной стороны, духовным чадом о. Владимира, а с другой – происходил из известной семьи ученых биологов, был сыном известного советского биохимика Александра Нейфаха. Сам он тоже имел степень кандидата физико-математических наук, диссертацию защищал, как я понимаю, по биофизике – и, как я понимаю, в аспирантуре он учился вместе с теперь уже тоже покойным Кахой Бендукидзе. Как священник о. Георгий, несмотря на некоторое умеренно диссидентское прошлое, был очень далек от традиции, условно говоря, «парижан», то есть от, как бы сказать, либерального направления в православии, – но был при этом человеком большого обаяния, широких взглядов, очень ясно мыслившим и в целом очень светлым. Я не был на его похоронах – он умер в 2005 году – и некоторое чувство вины по этому поводу и сейчас со мной. Я ему многим обязан.
Вообще же, я в тот момент, как и все люди двадцати лет, интересовался ответами на главные вопросы жизни, вселенной и всего такого.
ГОРАЛИК. На все.
ЛЬВОВСКИЙ. Конечно, на все – а как? На некоторые, что ли?
Жили они с матушкой и дочерью Катей, подругой моей бывшей жены, в городе Курчатове, под Курском, на берегу Курчатовского моря. Курчатовское море представляло собой внешний контур охлаждения тамошней атомной электростанции – по-моему, такого же типа, как Чернобыльская или сразу следующего за ней поколения. Под Курском, немного еще на юго-запад – там и так абрикосы вызревают, а в сочетании с теплым Курчатовским морем, которое, по понятным причинам, не замерзало до ноября (и до октября включительно там можно было купаться), место это производило впечатление небольшого приморского курортного городка. Жили они с матушкой очень скромно, в небольшой двухкомнатной квартире, в которой к тому же всегда были какие-то люди – и вроде нас, и не вроде нас.
Мой роман с православием продолжался, таким образом, года два, наверное, – потом начал сходить на нет, еще чуть позже случился развод – и история эта закончилась. В основном я не мог тогда смириться с отсутствием рациональных ответов на рациональные вопросы, которые заменяются обещанием получить на все свои вопросы ответы когда-нибудь – по благодати, – а пока ответы не поступили, следует укрепляться в вере. Впрочем, мне кажется, что это сравнительно близкое знакомство с русским православием было мне, при всех внутренних сложностях, чрезвычайно полезно.
Во-первых, за это время я успел прочесть некоторое, довольно заметное количество святоотеческой литературы – в диапазоне примерно от Ефрема Сирина и Иоанна Дамаскина до, не знаю, святителя Игнатия Брянчанинова. Это прекрасное чтение, из которого к тому же для меня тогда стали понятны неожиданные вещи – вроде того, что точное знание исторически обусловлено. Ну, как, например, священномученик Климент, если не ошибаюсь, пишет, что, мол, как же вы говорите, что не может быть воскресения из мертвых, когда науке известна такая птица феникс, которая,
Во-вторых, я приобрел не то чтобы прям глубокое, нет, конечно, – но и не совсем поверхностное представление (и это тут не случайное слово, я имею в виду скорее образ, ощущение, а не знание) о том, как это изнутри. А оно, видимо, необходимо или по крайней мере полезно всякому, кто пытается понять, почему в этой части мира живут так, как живут.
В-третьих, я увидел – краем глаза, но тем не менее, – совершенно другой строй жизни, сосуществовавший с тем, к которому принадлежал я. Ну, вот, огромный дом в Воронежской области, на пологом берегу реки, в котором живет монах в миру со своими двумя дочерьми, – и в доме висят по стенам какие-то фотографии его – с Башметом, с кем-то еще, – он бывший альтист. И все окружающее пространство преобразовано им в такой, что ли, локус квазитрадиционалистской утопии, где последние примерно сто лет (на тот момент) русской истории просто отменены, их не было. Речь совсем не о сектантстве – а скорее о конструировании прошлого примерно из ничего. Мне тогда стало понятно, как велика трансформирующая сила такого конструирования – и как велико может быть обаяние результата. Результат этот невозможно масштабировать – но если ты живешь внутри такого пространства, ты этого, разумеется, не видишь. А внутри уже и тогда жило огромное множество людей – и я не думаю, что количество их уменьшилось. Кроме того, оказавшись в этой точке, городской человек, всю жизнь проведший более или менее в одном кругу – в социальном смысле, – видит, что одновременно с его миром сосуществует по крайней мере еще один, ничем на его мир не похожий, – и думает: а сколько их, этих миров, вообще? Параллельные вселенные, другие измерения. В социальном, конечно, не в физическом смысле, – ну так и что, можно подумать, это менее интересно?
ГОРАЛИК. Вот кроме интеллектуального опыта что это все значило для тебя?
ЛЬВОВСКИЙ. Я действительно искал там ответов на свои вопросы – и не нашел.
ГОРАЛИК. То есть ты полностью присутствовал в этом?
ЛЬВОВСКИЙ. Да, полностью. В итоге у меня осталось впечатление, что русское православие требует герменевтического, что ли, подхода, – потому что оно, конечно, очень автаркично, оно сознательно не хочет открываться, предпочитает, чтобы люди получали его
ГОРАЛИК. Как облатка, от которой мы отказались. Съедать, не раскусывая.
ЛЬВОВСКИЙ. Примерно. И это некоторым образом жаль, потому что устроено оно очень любопытно, довольно сложно и, как я уже сказал, в смысле текстов часто невероятно поэтично, местами до изумительного. Я понимаю, как это все сейчас звучит – на фоне того, что происходит с церковью как с общественной корпорацией, на фоне о. Чаплина и прочих злобных клоунов во вкусе Стивена Кинга, – но когда они все отправятся в заслуженное путешествие по канализационным трубам, придется же как-то разбираться в этой амбивалентности, они же не на пустом месте явились.
ГОРАЛИК. Ну множество людей нашего круга цитируют Библию, так ее и не прочитав никогда.
ЛЬВОВСКИЙ. В современной ситуации многие думающие люди считают для себя, в общем, оскорбительным интересоваться чем-нибудь в этом роде – и нельзя не признать, что на то у них есть определенные причины.
В общем, так или иначе, я понял тогда, что куда бы ты ни пошел, в какую бы область ни направился, очень может оказаться, что она совсем другая, нежели ты себе представлял. Совсем рядом – внезапно – поразительно много интересного и неожиданного.
ГОРАЛИК. Кроме ребенка, учебы и церкви – что происходило? В частности, с твоими текстами?
ЛЬВОВСКИЙ. Я в это время писал книжку, которая называется «Белый шум», – она вышла, кажется, в 1996-м. Одновременно я довольно интенсивно читал русскую неподцензурную поэзию – с серебряным веком уже к тому временем как-то в первом приближении разобрались, остались маргиналии (которых, в общем, может хватить вдумчивому человеку не на один год), – и хаотически, как всегда у нас, издававшуюся переводную. По текстам книги видно (ну или не видно, а я могу восстановить) влияние, в первую очередь, этих переводных текстов – и Айги, я тогда продолжал читать его книгу, вышедшую в 1992-м, кажется, – «Теперь всегда снега». С Айги я встретился раньше, чем со многими другими авторами, – и эту линию, не знаю, модернистскую, наверное, хотя это слово совсем уже ничего не означает, – в значительной степени воспринял, по крайней мере в части текстов, написанных по-русски, именно его посредством, а не посредством, скажем, Драгомощенко (нет, я отчетливо понимаю разницу, просто пытаюсь восстановить тогдашнюю свою оптику). Можно даже пытаться формулировать, почему это важно, – но не сейчас и не здесь, наверное. Специально я об этом не думал, а так на ходу не хочется. Он для меня так и остался важной, в каком-то смысле, ключевой фигурой, до сих пор.
Про книжку, да. Она на самом деле довольно объемная (просто набрана седьмым кеглем, по три текста на странице) – и представляет собой ощутимый корпус текстов, написанных… наверное, где-то с 1988-го по 1996-й. То есть, конечно, написано было гораздо больше, два раза по столько, слава богу, выброшено. С тех пор как-то так и получается, что книги выходят, мне кажется, слишком большие – но зато сравнительно редко. Хотелось бы, в принципе, часто издавать книжки из двадцати текстов – но кто же это станет… Появление ее само по себе было очень важным событием – но я не помню, чтобы совсем экстраординарным. Все-таки легитимация здесь обеспечивалась нами же. И Митино издательство, которое сделало для русской словесности невероятно много (я не о себе), и фестивали, и все прочее были чем-то вроде очень сильного, длящегося, как теперь говорят, учреждающего жеста – или, словами Сатуновского, – «главное иметь нахальство знать, что это стихи».