реклама
Бургер менюБургер меню

Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 16)

18

Ну и вот, вывески, другой язык. У Аксенова это ощущение не заграницы, а пограничья очень точно передано в «Цапле». Какое-то лиминальное пространство постоянного перехода, который никогда не происходит. Есть в этой пьесе короткий фрагмент ритмизованной прозы, удивительно совпадающий с моими детскими ощущениями.

И море, там было море, Рижский залив, он идеально подходит для детей, потому что даже ребенок идет по нему 10 минут, прежде чем сможет окунуться, мелко.

ГОРАЛИК. Ты плавал?

ЛЬВОВСКИЙ. Да, меня отец научил плавать – правда, в Черном море научил.

ГОРАЛИК. Легко было? Боялся?

ЛЬВОВСКИЙ. Легко не было, но, по-моему, не боялся.

Я, кстати, с изумлением выяснил, побывав там недавно впервые за сколько-то лет, что не помню практически главного, что есть в этих местах. Там удивительная дореволюционная деревянная архитектура. Такие ажурные непонятные строения, которых нигде больше нет. Нигде больше ничего подобного не видел – а Рига наполовину состоит из этих домов. Я провел там много времени, но никогда этого не замечал, вообще, совсем. А тут выяснилось, что огромный кусок Юрмалы в 1998 году был объявлен охранной зоной ЮНЕСКО, что нигде в Европе больше ничего такого нет, что в войну сгорело, дерево же, что советская власть снесла. И вот ничего этого не помню, не обращал никакого внимания, поразительно.

ГОРАЛИК. Почему-то из того, что ты рассказываешь, складывается впечатление, что этот ребенок непременно что-нибудь коллекционировал.

ЛЬВОВСКИЙ. Я собирал марки. В смысле, многие советские дети собирали марки в какой-то момент – и я тоже. У отца был кляссер с марками, довольно маленький. За то время, пока я их собирал, количество их увеличилось до шести или семи, кажется.

ГОРАЛИК. Это было важно?

ЛЬВОВСКИЙ. Видимо, в какой-то момент да, не очень помню. Помню, что на какое-то время я совпал с моими одноклассниками, мы менялись… Меня по большей части интересовали старые марки, колониальные, с какой-то историей, – ну или те, на которых были экзотические животные. В киосках «Союзпечати» продавались марки каких-то развивающихся африканских стран, для которых они были одной из статей экспорта, как книжки примерно. Я помню, например, марки Бурунди – они тогда только стали появляться, – такие, как календарики, которые, чуть поворачиваешь, видно то одно, то другое.

Еще у отца была коробка с монетами, которые я очень любил перебирать. В частности там, например, было два довоенных латвийских лата, а еще советские полтинники и рубли начала 1920-х, серебряные. Они не редкие, это не золотые червонцы, их не изымали.

ГОРАЛИК. Давай вернемся к вопросу про интуитивное ощущение конца детства?

ЛЬВОВСКИЙ. Взрослеешь же в детстве как будто не все время – а только на каникулах. Вот, ты пришел снова в школу первого сентября – и все, ты уже другой человек, непонятно, что и когда произошло. Вот «Вино из одуванчиков» Брэдбери – про это.

Я думаю, это было то лето, когда мне исполнилось 13 лет, довольно поздно. Это лето мы провели как раз в Прибалтике. Я не помню ощущение перехода, на самом деле я думаю, что я скорее его реконструировал по старым фотографиям, на которых до и после того – все-таки совсем разные люди.

ГОРАЛИК. Чем они различаются?

ЛЬВОВСКИЙ. Я был существенно более веселым и радостным ребенком до этого момента, а потом стал тем, кто есть, то есть человеком довольно замкнутым, которому потом потребовалось специально у себя воспитывать социальные навыки. Никакого события в этой точке не было.

ГОРАЛИК. Что изменилось?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну, у меня осложнились отношения с родителями, с одноклассниками – впрочем, может быть, просто настал момент, когда эта однородная социальная группа, о которой мы говорили, начинает дифференцироваться, становится чем-то другим.

ГОРАЛИК. Это потери – а приобретения были?

ЛЬВОВСКИЙ. Ну, что человек приобретает, съев яблоко? Возможность различения.

ГОРАЛИК. Ты тогда еще не писал?

ЛЬВОВСКИЙ. Где-то в этот момент как раз и начал, чуть позже. Это были стихи с самого начала, я долго не пытался писать прозу. Мне повезло в том смысле, что читать стихи я начал раньше – в возрасте десяти лет – и начал, по счастью, читать с того, что полез в какой-то момент на самую верхнюю полку, где стоял такой коричневый переплетенный машинописный том, перепечатанный с американского издания Мандельштама. Там и само издание с ошибками, и еще сколько-то было добавлено в перепечатке – так что некоторые тексты я до сих пор помню в каких-то несуществующих вариантах. Дальше я стал читать все стихи, которые были в доме. В доме была Цветаева, была Ахматова, небольшой машинописный же сборник Гумилева, были какие-то неожиданные книги вроде сборника Моисея Тейфа, корейская поэзия, Сандрар и Аполлинер, Эмили Дикинсон – хотя ее в переводах читать уже совсем бессмысленно – вообще много всего.

ГОРАЛИК. Писать сразу захотелось?

ЛЬВОВСКИЙ. Нет, сначала я читал – благо отец мое чтение всячески поощрял. Самиздат стоял где-нибудь на верхней полке, Библия лежала в шкафу – но тем не менее. Не так давно был забавный случай, мы выступали вместе с Михаилом Натановичем Айзенбергом в парке Царицыно – и там рассказывали, несмотря на разницу в возрасте, похожие истории про чтение. В его случае, правда, это были Гумилев и Ахматова, и в нижнем ящике стола: он объяснял, что разница эта имеет значение, потому что в поколении моих родителей Мандельштам уже был, а в поколении его родителей Мандельштама не существовало.

ГОРАЛИК. Если говорить о прятании книг от ребенка – я думаю, все понимали, что ни верхняя полка, ни нижний ящик стола не помогут: мне кажется, это было символическое удаление.

ЛЬВОВСКИЙ. Нет, я думаю, это была более сложная история.

ГОРАЛИК. Думаешь, не от ребенка, а чтобы оно не попадалось на глаза кому не надо?

ЛЬВОВСКИЙ. Случайным людям. Потому что в случае обыска, конечно, это не спасало, тут нужно было прятать иначе, насколько я понимаю.

В итоге я с некоторыми поэтами русского серебряного века сжился, а с некоторыми – нет. Мандельштам, а впоследствии и Ходасевич оказались для меня важными фигурами – в отличие от Пастернака или Цветаевой. Потом уже, практически одновременно с Ходасевичем, может, чуть раньше, – я прочел Бродского – и в общем, меня, как это ни странно, долго интересовала вот эта, магистральная линия русской поэзии.

ГОРАЛИК. Я буду, прости, периодически останавливать тебя и возвращать к тебе самому, потому что ты прекрасно описываешь свою жизнь методом негативного пространства.

ЛЬВОВСКИЙ. Апофатически.

ГОРАЛИК. Да – и то, что не описано, то и есть ты; давай иногда пробовать и непосредственно о тебе? Вот возвращаясь к школе: я помню, меня поразило когда-то в нашем разговоре, что ты не был отличником.

ЛЬВОВСКИЙ. Нет, а почему я должен был быть отличником? Учился на четверки-пятерки. Было не очень понятно зачем – ну кроме того, что «надо».

ГОРАЛИК. Это редкий случай, когда ребенок вообще задавался этим вопросом.

ЛЬВОВСКИЙ. Я не задавался этим вопросом – это просто значит, что не было мотивации. Родители не очень меня с этим давили – ну то есть когда уж я совсем переставал учиться (а так пару раз бывало), они начинали беспокоиться, но в целом… Ну и конечно, какие-то предметы мне давались хорошо, какие-то хуже.

ГОРАЛИК. Тебе что-нибудь было интересно из того, что тебе давала школа?

ЛЬВОВСКИЙ. В целом это, кажется, было слишком легко и потому не очень интересно. Выяснилось в какой-то момент, например, что у меня хорошая визуальная память, – поэтому когда меня вызывали с места что-то говорить, например на уроке биологии, – ну, я вставал, опускал глаза в учебник, видел страницу – и мог ее тут же близко к тексту пересказать. Я и в университете потом сдавал сложные предметы похожим способом, визуальная память, моторика и совсем немного головы. К восьмому классу, с подачи отца, опять же, я начал вести себя. Это был – ну, предположим, 1987 год, мы тренировались писать сочинения – ну я и написал одно по «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, второе по «Повелителю мух» Голдинга, а третье по «Иуде Искариоту» Леонида Андреева – это меня развлекало, но тут я как раз вовремя перешел в химическую школу.

ГОРАЛИК. И тут перестройка. Я немножко младше тебя, но застала все-таки 1987–1989 годы в полном сознании, мне было 12 лет, когда началось, и это была огромного значения история для меня.

ЛЬВОВСКИЙ. Это было большое потрясение – но, кажется, все-таки в значительной степени индуцированное тем, как реагировали взрослые. Дело в том, что – ну, вот я помню, я помню, что как-то мама моей одноклассницы, сослуживица отца (это было до 1985 года точно), принесла домой книгу, обернутую в газету. Родителей не было дома – и вот она из каких-то совершенно недоступных мне соображений оставляет эту книгу и говорит мне, чтобы я, значит, ни в коем случае в нее не заглядывал, – причем она, кажется, действительно имела это в виду, хотя, казалось бы, взрослая женщина… Передай, – говорит, родителям, – только пообещай, что не будешь заглядывать. Я пообещал, мне было несложно. Толстая такая книжка, в мягком переплете, сантиметров пять толщиной, называлась «Крутой маршрут» – видимо оба тома там были под одной обложкой. Читал я всегда очень быстро – так что к моменту прихода родителей – а вернулись они уже к часу ночи, наверное, – я много успел из нее прочитать, а потом еще в их отсутствие дочитывал. И Антона Антонова-Овсеенко я читал уже к тому времени, и, кажется, «Большой террор» Конквеста. Ну и в целом – не то чтобы со мной не говорили о таких вещах. Помню еще, как в начале 1980-х мы были где-то на отдыхе – Рига, Одесса – не соображу – и там слушали радио, папа брал с собой небольшой приемник, кажется, собственноручно им сделанный, – там глушилки гораздо хуже справлялись, было существенно лучше слышно. Таким образом, например, я познакомился с «Островом Крым», который Аксенов читал по ВВС главами, – почти сразу после выхода романа (он 1979 года). Опять же в Риге друзья дали отцу «Гадких лебедей» Стругацких. То есть – не знаю, может быть, то, что начало происходить, для меня было меньшей неожиданностью, чем для взрослых.