Линор Горалик – Бобо (страница 64)
— Вы царский человек? — обратилась она к Толгату, с трудом переводя дух, словно бежала за нами не один километр.
— Я просто погонщик Бобо, — ответил Толгат, тут же становясь между женщиной и мною и поспешно косясь на окна гостиницы; в окнах, однако, никого из наших не было, а только какие-то зеваки глазели на меня там и сям.
— Вы просто погонщик Бобо… — сказала женщина задумчиво. — Кто у вас главный? Мне надо говорить с вашим главным, с вашим начальником. У меня к нему дело, это вопрос жизни и смерти, мне надо говорить с ним прямо сейчас. — И она твердо посмотрела Толгату в глаза. Что-то не так было с ее лицом, и я вдруг понял, что вокруг одного ее глаза расплылся тщательно замазанный чем-то бежевым бледный, состарившийся желто-лиловый синяк.
Толгат снова оглянулся на окна, и взгляд женщины немедленно проследовал за его взглядом.
— Я знаю, они в гостинице, — сказала она, — я вас отследила. Кто у вас главный? Пожалуйста, отведите меня к нему. Поверьте мне, вы этим жизнь человеку спасете.
— Может быть, — сказал Толгат мягко, — вы мне доверитесь, а я все передам?
— Нет. — Женщина потрясла головой, отчего берет съехал ей на глаза, и она поправила его рукой с обкусанными ногтями. — Нет, это так не работает. Пожалуйста, отведите меня. А не то я сама пойду и найду, только шуму будет много.
Тут вдруг окно на втором этаже распахнулось, и выглянул Кузьма и спросил настороженно:
— Все в порядке?
— Кузьма Владимирович, дама вас ищет, — спокойно сказал Толгат.
— Вы главный? — немедленно спросила женщина.
— В определенном смысле, — сказал Кузьма.
— Отлично, — сказала женщина, — тогда слушайте меня. Я вам быстро все скажу…
— Подождите, подождите, — сказал Кузьма, — может, вы ко мне подниметесь?
— Нет, — сказала женщина, — фиг я с вами в гостиничном номере наедине останусь, не дождетесь. Нет, я тут скажу, при свидетеле. Слушайте: я замужем три года. И три года мой муж меня избивает и насилует. И я знаю, что, если я от него уйду, он придет к моим родителям, понимаете вы? Я была в полиции шестнадцать раз. Знаете, что они мне говорят? «Убьет — тогда приходите». А один раз мне сказали: «Если вы терпите, значит, вас это возбуждает». Поняли? Так вот, знайте: следующий раз, когда он поднимет на меня руку, я его убью. Это я не угрожаю, а рассказываю. Я его предупредила, а он смеется и говорит, что я хорошая христианка и грех на душу не возьму. А я поняла, что я хорошая христианка и поэтому… Короче, это не ваше дело, что я поняла, — сказала она и вдруг задохнулась, сложилась вдвое, уперев руки в колени, и постояла так немножко, приходя в себя. — Короче. Вы царские люди. Я вас предупредила. Или вы сделаете что-то и его сейчас арестуют, или я его убью. Это я просто рассказываю, что будет. Вот, рассказала. — И она, сорвав с лохматой головы берет, широким движением утерла потный лоб и, задрав голову, уставилась на Кузьму.
— Понял вас, — медленно сказал Кузьма. — Мне только имя ваше понадобится.
— Форц Евгения Анатольевна, — сказала женщина изумленно. — Что, правда поговорите?
— Правда поговорю, — кивнул Кузьма. — Обещать ничего не могу, но поговорю.
— Да уж, конечно, не можете, — вдруг зло сказала женщина. — А я уж, дура, на секунду подумала… Ладно, ну вас на хер. Совесть моя чиста — я вас предупредила. Теперь это вам с вашей совестью дальше жить. — И, быстро развернувшись, решительно пошла прочь со стоянки, оставляя на тонком слое снега черные маленькие следы. Толгат поднял голову и посмотрел вверх, но Кузьмы уже не было в окне.
Толгат перевел взгляд с меня на разложенные в больших алюминиевых кухонных тазах хлеба, бананы, ананасы, яблоки и бог весть что еще. Я взял хоботом ананас, демонстративно зашвырнул его в кусты и повернулся к тазам спиною. Толгат постоял немного, а потом медленно пошел прочь — я услышал удаляющиеся шаги его. Тут же стало мне стыдно, очень стыдно, но сил моих не было окликнуть его и извиниться, как не было и сил поесть. Волна отвращения к самому себе захлестнула меня, и, если бы не новый мой зарок, не знаю, что бы я сделал с собою в тот час. «Убью его, а потом себя голодом заморю», — вдруг понял я со всей ясностью и тут же сообразил, что это несусветная глупость: конечно, меня немедленно казнят. От этой обнадеживающей мысли мозг мой мигом прояснился, а боль в груди прошла, будто лопнул там какой-то огромный колючий шар. Мне показалось даже, что на стоянке светлее стало, — я не сразу понял, что тучи надо мною разошлись. Я потряс головой и глубоко вздохнул несколько раз, и страшно захотелось мне есть; я развернулся к тазам и увидел, что прямо передо мною стоит, сложив руки на груди, Квадратов.
Я положил себе в рот большой белый хлеб, потом сразу еще один и принялся жевать, а потом спросил с набитым ртом, ничуть присутствию Квадратова не радуясь:
— Что, вас прислали исповедь у меня принять?
Квадратов улыбнулся мне, и я тут же перестал на него злиться, потому что было это совершенно невозможно.
— Скорей проведать, — осторожно сказал он.
— Ну так передайте им, что нечего меня проведывать, все со мной в порядке, — отвечал я как можно бодрее, — а если они за мероприятие сегодняшнее беспокоятся, то беспокоиться нечего: я исправно явлюсь и буду хоть на задних ногах ходить, хоть детей катать, хоть за Зориным стихи повторять — что прикажут, то и сделаю.
Квадратов помолчал, а потом сказал, оглядевшись:
— Бобо, дорогой, я обещаю — я им всем передам, что вы поели как следует и теперь бодры, веселы и готовы через час явиться к сцене, — ничего серьезного лично от вас, кстати, сегодня не понадобится, нам будут спектакль показывать на свежем воздухе прямо тут недалеко. Но мне-то вы можете сказать, как вы? Поверьте мне, я за вас в душе моей каждую минуту молюсь, и я не исповедовать вас пришел, я… Если я смею — я как друг к вам пришел. Сердце мое за вас разрывается. — И Квадратов, сделав шаг вперед, протянул было ко мне руку, да так и не решил до меня дотронуться: постоял с поднятой рукой и неловко сунул ее в карман.
Я молчал, но уже не оттого, что хотелось мне молчать: слова душили меня. Я хотел сказать, что я убийца теперь; что душа моя погибла; что терпеть я не мог Аслана, а теперь бы все отдал, чтобы на одну секунду увидеть костлявое личико его и услышать противный его голос, рассуждающий о том, как он будет мариновать мою селезенку; еще раз — что душа моя погибла; что теперь у меня один путь, потому что только так могу я жизни своей смысл придать и смерть Асланову хоть немного искупить, — а потом меня не станет, и мучения мои, слава богу, закончатся; а только мне все еще не будет даже семнадцати лет, и когда я об этом думаю… Тут боль в груди моей стала вновь такой острой, что аж горло перехватило, и я затряс головой и закрыл глаза, чтобы не дать слезам политься, и отвращение к себе заставило меня передернуться. Квадратов кинулся ко мне, раскинув руки, и обнял меня, как мог, и тут уж я, тряпка, тряпка безвольная, разрыдался по-настоящему и только повторял снова и снова:
— Я убью его, я убью его, я его убью!..
Квадратов потихоньку отпустил меня, лишь когда рыдания мои стали всхлипами. О, как я надеялся, что он не понял, о чем это я, — но он понял, он понял прекрасно. Усталые его бледные глаза с льняными ресницами смотрели на меня из-за стареньких очков со странным выражением — не совсем я это выражение понимал. Наконец он сказал задумчиво:
— Экая огромная табакерка…
Все еще всхлипывая, я засмеялся, и вслед за мной засмеялся Квадратов, и некоторое время хохот разбирал нас: стоило нам взглянуть друг на друга, как мы начинали задыхаться и топать и не могли остановиться. Наконец обоих нас попустило, и Квадратов, пытаясь отдышаться, огляделся снова и сказал очень тихо, почти вплотную придвинувшись к моему уху:
— Дорогой мой, хороший мой, знаете, почему я знаю, что это дьявол вам нашептывает, что это он искушает вас? Ладно бы потому, что сама мысль такая — она не от Бога: тут не мне рассуждать, это такой сложности вопрос, что у меня от него жалкие остатки волос дыбом встают… Я потому знаю, что у меня внутри все сразу начинает кричать: «Да, да, пусть убьет! Да, да, если не он, то кто?! Смерть, смерть тирану! Пусть душу свою навек погубит, а тирана убьет!» Так вот, я твердо знаю: такие вирусы мозговые, такая легкость заражения злом — это дьяволовых рук дело, всегда, без исключения. И такая абсолютная уверенность в своей правоте — она тоже от Бога не дается.
Теперь Квадратов говорил горячо и испуганно, и его дыхание обжигало мне ухо. Он отошел на шаг назад, чтобы заглянуть мне в правый глаз, и я увидел, что кожа его стала бледна, а жилки на висках дрожат и подпрыгивают.
Сердце мое колотилось.
— А вдруг только так и можно? — сказал я тихо. — Какая разница, от дьявола это или от Бога, если другого спасения нет? Моя душа уже погибла, а сколько людей из-за него еще…
— Так, — перебил меня Квадратов и вдруг стал очень серьезен. — Послушайте меня, пожалуйста. Во-первых, совершенно вы не правы про вашу душу. То, что случилось с Асланом, — чудовищно, ужасно, но замысла вашего дурного, намерения вашего здесь не было. А вот если вы сейчас скажете себе, что душа ваша погибла, погублена, — вы действительно погубите ее, такое не раз с людьми бывало, я это видел: это как будто покажется человеку, что рубашка на нем несвежая, и пойдет он в грязи валяться — а что, рубашки-то больше не жалко… Бобо, дорогой, поверьте немолодому уже попу: я достаточно людей перевидал, немножко что-то понимаю: прекрасная у вас душа, мудрая, светлая, чистая. Беречь ее надо. Скажите мне, пожалуйста, что вы меня хотя бы слышите.