Линда Сауле – Помутнение (страница 7)
Помните, в «Одиссее»:
Вопреки моему желанию, мне тоже открылся новый мир, мир самоубийцы, только был он столь пугающ и чужд, что я могла лишь смотреть в приоткрывшуюся щель, едва сдерживая крик ужаса… Когда мы приехали в госпиталь, мать Седрика вбежала в палату и впала в истерику: она то плакала от страха за жизнь сына, то смеялась от счастья, что он остался жив. Я же стояла поодаль, оторопев, разглядывая бесцветное решительное лицо своего супруга. В тот момент я поняла, что глубоко заблуждалась, считая, что он прост и понятен. Я не знала Седрика и боялась узнать его по-настоящему.
Мы приехали домой, и романтическая пелена стала спадать с моих глаз. Вдруг в ином свете стали вспоминаться его нередкие замечания о скоротечности жизни и судорожная жажда впечатлений. Мне стало ясно, почему он выбрал меня в спутницы жизни. Ведь больше, чем Седрика, я любила жизнь, возможности, которые она предлагала. Я любила людей, считая каждого из них могущественным творением природы, единством тела, разума и красоты. Индуисты называют такую любовь тришной. Говорят, что она живет в каждом человеке и нужно лишь разбудить ее. И если это было правдой, то я должна помочь Седрику осознать то, что чувствовала сама, остановить убийственный механизм, запущенный в его сознании. Так я решила, что спасу своего мужа, чего бы мне это ни стоило. Я была готова, если понадобится, посвятить этому всю жизнь и приступила к действиям. Мольберты были убраны, картины отвернуты к стене. Я закрыла студию, и вдохновение послушно покинуло меня, а следом и друзья, которые приняли мой поступок за предательство. Мне было все равно. Я считала, что жизнь мужа важнее любого творчества, деятельности и товарищей.
Седрик был хорошо обеспечен, мы могли жить не работая долгое время, и я приняла на себя бремя заботы о муже так же безропотно, как монахини принимают забытое миром дитя. Я перестроила ход нашей жизни, чтобы создать условия для отрадного существования, в котором не было места тревоге и волнениям, присутствовали лишь близкие и приятные мужу люди. Я считала, что стоит лишь подождать, и его дьявольская одержимость просто исчезнет. Какое-то время моя методика действовала. Седрик постепенно возвращался к жизни, чаще улыбался, и временами мне казалось, что все налаживается, но вдруг новый всплеск меланхолии затягивал горизонт его души, и тогда он становился угрюм и раздражителен. Я понимала, что с каждой подобной переменой его засасывает все глубже в пучину безнадежности, и однажды осознала, что нужно что-то менять.
В один из дней я увезла Седрика в Авиньон, в его фамильное шато. Стройные ряды виноградников и ужин в заведенное время должны были благотворно подействовать на него. Плодоносная земля, свежий воздух и отлаженная деревенская жизнь просто не могли не выправить сбившийся ритм его сердца.
Дом был очарователен. Высокие потолки, домашняя библиотека, конюшня и винокурня. Каждый вечер мы собирались у камина, пили молодое вино и болтали о том о сем. «Было бы чудесно родить и вырастить здесь ребенка», – думалось мне. Седрик помогал бы матери с виноградниками, я ухаживала бы за садом, следила за поместьем. Но природа будто позаботилась о том, чтобы нацеленные на саморазрушение частицы Седрика не продолжили существование в новом человеке. «Почему во мне не зарождается новая жизнь? – спрашивала я себя. – Ведь мы муж и жена и делаем все, что нужно».
Я хотела надеяться на лучшее, но все равно жила со смутным предчувствием беды. Его не могла изгнать ни пестрая атмосфера театрального фестиваля, ни туристы, каждую неделю приезжающие в шато, ни сбор урожая. Я была словно лиса с обострившимся нюхом – всегда настороже, всегда наготове. Я научилась узнавать настроение Седрика по звуку его шагов, выучила наизусть все оттенки его мимики, стараясь выявить в них нервозность. И если мне это удавалось, я не отходила от него ни на минуту. Как мать, впервые услышав крик своего младенца, в мгновение ока настраивается на эту частоту и навсегда запоминает ее, чтобы узнать из сотен других, я настроилась на ненадежную частоту мужа, ни одного трепетания которой нельзя было упустить. Беда не заставила себя ждать.
Тем утром мы нашли Седрика без сознания. Он где-то раздобыл бутылек со снотворным, из которого выпил все таблетки. Мы вызвали врача, по счастью, он жил недалеко и успел промыть желудок и спасти моего мужа, а я считала нерастворившиеся таблетки, глядя на пенистую жижу, которая выходила наружу из его желудка. И с каждым толчком я ощущала, что бессилие все больше завладевает мной.
Но я не умею бездействовать, мне был необходим враг, чтобы сразиться с ним. И очень скоро я нашла его в собственном лице. Ведь если женщина делает из мужчины лучшую версию, то я не справилась, а значит, вина за содеянное лежала и на мне тоже. Найдя виновного, я воспряла духом. Теперь каждое утро я начинала с того, что подавала Седрику завтрак в постель. Я готовила его любимые груши, томленные в меду, – для этого мне приходилось вставать на час раньше обычного. Выпекала булочки с корицей и варила кофе. К обеду у меня уже была запланирована прогулка с собаками, а следом верховая езда. Вечером я зажигала свечи и подавала ужин, провожая каждый кусочек взглядом, наслаждаясь аппетитом мужа, и забывала поесть сама. Я думала, что чем больше любви я покажу ему, тем быстрее истреблю это инородное страшное желание покинуть меня. Я глядела в его лицо, ища в нем признаки выздоровления. А Седрик отворачивался и ворчал, что я веду себя точь-в-точь как его мать. Каждый мой шаг стал подчинен ему. Наверное, только сейчас я понимаю, что любовь – это лекарство и что каждое лекарство вредно в избытке.
Одним из вечеров я застала Седрика с девушкой, это была одна из работниц виноградника, безымянная и миловидная. Я вошла в спальню, и они были там: раздетые, взволнованные друг другом, застигнутые врасплох той, которая каждую минуту думала лишь о благополучии мужа. Я выбежала из комнаты не помня себя. Слезы застилали глаза, и, не видя ничего вокруг, я выбежала на улицу, где мать Седрика остановила меня. Я с трудом объяснила, что стряслось, – так сильно была взволнована. Но она спокойно выслушала меня и попросила не предпринимать решительных шагов до вечера.
Не знаю, почему я осталась, наверное, мне и самой было нужно увидеть Седрика, услышать его объяснения. И когда он наконец спустился, мы его не узнали. На лице его сияла счастливая улыбка, та самая, которая поразила меня в первый день знакомства. Та, которой я не видела уже много месяцев. Мы переглянулись с его матерью, поняв друг друга без слов. Лекарство было найдено. В ту минуту ушла вся моя боль, страх и осталось осознание: Седрик – обыкновенный мужчина. Какое облегчение я испытала, поняв это! И я дала согласие на встречи Седрика с Матильдой.
Скромная, улыбчивая, она стала приходить к нему каждую ночь. Иногда они оставались в постели до обеда, и я лично приносила им еду. Ставя поднос у закрытой двери нашей спальни, я не испытывала неловкости и убеждала себя, что исцеление бывает болезненным не только для больного. А то, что это и было исцелением, я не сомневалась.
Как-то раз Седрик и Матильда уехали на конную прогулку. Стоял летний день, виноградные листья скрутились от зноя, превратившись в упругие дудочки, а в воздухе стрекотали кузнечики. Я бродила среди виноградных побегов, под ногами шуршал гравий, и ощущение забытой безмятежности упоило меня: я вдруг осознала, как давно не находилась наедине с собой. Было приятно срывать сочные виноградины и ощущать их горячий сладкий сок. Прикрыв глаза, я пребывала в позабытом и вновь обретенном покое, как вдруг услышала женский крик. Выбежав на площадку перед подъездом, я увидела, что лошадь Седрика во весь опор мчится к дому, а на ее спине, едва удерживаясь в седле, сидит Матильда. На счастье, рядом были люди и им удалось остановить взбешенное животное. Матильда кричала, вне себя от страха, и на вопрос, где Седрик, рыдая, рассказала, что лошадь понесла, а он на полном ходу выпал из седла.
Матильда была уверена, что с ним произошел несчастный случай, и лишь членам семьи была ясна истинная причина инцидента. Седрик сломал ногу и получил сотрясение мозга. Можно сказать, что все обошлось, но Матильда больше не появлялась в доме, а Седрик замкнулся в себе и проводил все время в постели, насупленный и злой. В отчаянии и вопреки воле матери я увезла его обратно в Париж.
Судья кашлянула, и Лора, вскинув глаза, быстро произнесла:
– Осталось еще немного, ваша честь. Я почти закончила.
Париж. Он встретил нас еще более прекрасным. Он вдохнул в меня блаженное чувство защищенности: все же это был мой родной город, мой дом. Я скучала по его живописным улочкам, которые так и просились на холст. Но у меня уже не было ни холстов, ни красок. На моих руках был только Седрик. Теперь он подолгу молчал, не хотел никого видеть, перестал бриться и есть. Его постоянно бил озноб, от него не спасал ни чай, ни травяные настойки. Все чаще он сидел дома, у камина, грея кости, словно старик. Мои жалкие попытки привести в дом какую-нибудь юную натурщицу в тайной надежде заинтересовать его теперь воспринимались как покушение на затворничество, и он с криками просил оставить его в покое. Люди стали ему в тягость, он никого не желал видеть и не мог смотреться в зеркало. Ему стало бременем даже собственное отражение. Он перестал звать меня по имени, называл подругой. Видимо, так он и воспринимал меня. Я стала его помощницей. Что мне оставалось делать? Только быть рядом. Но все чаще я вспоминала нашу встречу тем летним днем, в тени каштана, и искала в этом сутулом, отрешенном человеке прежнего Седрика – любопытного и влюбленного. Мне хотелось знать: могло ли у нас быть все по-другому?