Лина Серебрякова – СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ (страница 31)
— … если не понимает необходимости его падения! Еще и намекает, что оставит нас, то есть, меня и Николая, если мы не "встанем". Эх, Мишель, Мишель…
Приятели зашли в питейное заведение.
Первый стаканчик красного вина выпили чуть не залпом, потом стали пить не спеша, закусывая мелкой вяленой рыбешкой, которая ловилась в реке и здешних ручьях. Белинский пьянел быстро. Загорелое лицо его покраснело, покрылось капельками, в движениях пропала четкость, зато развязался пуще прежнего его язык.
"Наверное, он сейчас очень похож на своего отца, о котором вспоминает в сердцах и с обидой. Все мы — сыновья своих отцов, — подумал Ефремов. — А назад-то его надобно будет тащить на себе".
Белинский выговаривался, искренне и прекрасно.
— Я в прошлом месяце написал письмо Станкевичу, в котором обвинял себя в таких грехах, что лучше бы не родиться на свет, как говорит Гамлет. Недавно получил ответ. Бедный тяжко страдает. Душа его больна только сознанием гадости прошедшей жизни. " Я не лучше тебя, а хуже, гораздо хуже", — говорит он. Но привычка, так сказать, к жизни идеи видна во всем. "Как верите и как сомневаетесь?"…
— Это Николай.
— По-прежнему пишет о том, что так занимает его душу, даже паясничает, и, между выражений души убитой и растерзанной, у него по-прежнему вырываются шутки, от которых нельзя не хохотать. Одна мумия в музее, который он осматривал, напомнила ему меня. "Так было трогательно!" — написал он. Это вырывается у него сквозь слез.
— Он знает, что Мишель
— Я сообщил ему. Tiat voluntas tua! — вот все, что он сказал.
— "Так хочет Бог!"
— Впрочем, заметно, что он доволен этим. Я, с моей стороны, тоже доволен, что к развязке, какова бы она ни была, сделан первый шаг. Ужасная роль!
— Скажи, Висяша, если бы не Мишель с его несносным присутствием… я хочу сказать, если бы не он и не его бедный старик-отец, столь неудачно выступивший в роли свата, если бы не…
— Да, да, я уверен в этом. Рад, что ты взял мою сторону. Они могли бы соединиться, эти два существа из высшего мира… Бакунин мастер разрывать и разрушать, идея для него дороже человека.
Они помолчали. Упершись локтями в стол и положив лицо на кулаки, Белинский смотрел перед собой отуманенным взглядом.
— Станкевича очень радует известие, что Варенька Дьякова хочет писать к нему.
— Зачем? — удивился Ефремов.
— Бог весть. Она тоже за границей. "Может быть, это только утешение, — думает он, — но спасибо ему, оно, ей-ей, утешило меня. Если Бог вывезет меня из нравственного ничтожества, я опять буду не один в свете — я так высоко ценю это семейство. О, тяжело жить без кумира! Если не любовь — сочувствие необходимо в этой жизни".
— Узнаю Николая. Меня тоже тянет в Премухино.
— Я каждый день вспоминаю и думаю о нем, о них, и это воспоминание — одно сокровище в моей бедной жизни.
Они сидели на открытой веранде, уставленной столиками. Народу прибавилось, все были хмельны, над столиками колыхались клубы дыма, нестройный говор и смех. Горели свечи, накрытые стеклянными колпаками. Вокруг них вились мотыльки.
— Половой! Еще кувшин! — развязно крикнул Белинский.
Через полчаса он был пьян, как сапожник. Ему хотелось исповедоваться, выговариваться, каяться в грехах и пороках.
— Во мне два главных недостатка, друг Леха: самолюбие и чувственность. После гризетки я бросился в разврат и искал в нем забвения, как пьяница ищет его в вине. Потом взял на содержание девку… Эх-ха! И везде, во всем — все та же беспорядочная жизнь, неаккуратность, то же презрение не только к гривенникам, но к ассигнациям и золоту. Не веришь?
Виссарион ударил кулаком по столу, от чего стаканы подпрыгнули, рыбешка посыпалась на пол.
— А между тем, я всегда мог бы жить безбедно, если не богато, и тем избавился бы от лютых душевных мук и бездны падения!
Он вцепился в свои волосы и стал раскачиваться за столом из стороны в сторону. Потом словно замер.
— Великий Боже, до чего я дошел! "Грамматика", моя последняя и твердая надежда, — рухнула! Я должен тебе, Ефремов, шестьсот рублей. Да тотчас по приезде я должен буду заплатить за квартиру и
Ефремов молча тянул из стакана кислую терпкую влагу. Пусть он выговаривается, его великий друг. То, что написано им здесь, на Кавказе, так превосходно, что диву даешься…
— Вот что я должен делать, — прекрасный лоб Белинского разгладился, ушло напряжение и с его выразительных губ, — и незамедлительно: уничтожить причину зла, а все мое зло в неаккуратности, в беспорядочной жизни, в презренных гривенниках..
Он качался над столом.
— Аккуратное и самое скрупулезное внимание к гривенникам — не цель, но средство, а соединенное со стремлением к абсолютной жизни, оно есть истинное совершенство человека. Но, Алексей…
И Белинский потряс кулаком куда-то в сторону.
— …пусть, пусть он знает, этот подлец Мишель, этот логический скелет, Хлестаков, офицеришка, что лучше быть падшим ангелом, то есть, дьяволом, нежели невинною, безгрешною, но холодною и слизистою лягушкою. Лучше вечно валяться в грязи и болоте, нежели опрятно одеться, причесаться и, подобно северо-американским торгашам, думать, что в этом-то и состоит все совершенство человека!
— Навряд ли он так думает, он слишком умен, наш Мишель. Он тоже не теряет времени зря. Пора, Висяша, — Ефремов поднялся. — Я бы советовал тебе завтра же написать Мишелю большое письмо. Ты во многом прав, но и захлестываешь. Пойдем, утро вечера мудренее.
Они вышли в теплую свежесть позднего вечера. Звезды, низкие, ясные, смотрели сверху не мигая, словно свешиваясь на ниточках. Над горами, освещая их резкие очертания, вставала в зареве луна. Обняв друга за плечи, оступаясь на склоне, Белинский продолжал говорить на ходу.
— Он пеняет мне, что-де однажды ему удалось пробудить меня от моего постыдного усыпления и указать мне на новый для меня мир идеи. Это правда, я этого никогда не забуду. Он много, много сделал для меня. Но не новыми утешительными идеями воскресил он меня, а тем, что вызвал меня в Премухино.
Глаза Виссариона поднялись к звездам.
— Душа моя смягчилась, ее ожесточение миновало, и она сделалась способною к восприятию благих истин. Премухинская гармония была главное причиною. Ах, Ефремов, какое благоговейное уважение питаю я к его сестрам! Но никогда не забуду, каких мук, каких армейских штучек натерпелся я от него!
— Напиши, напиши ему, Висяша. Ты же знаешь его…
— Да, знаю, знаю. При первом же разговоре он снова друг и брат, снова прежний добрый Мишель.
Друзья, громыхая, взошли на крыльцо своей хаты, шаря руками по стенам, открыли в темноте дверь в свою комнату.
…
По возвращении в Москву Белинскому пришлось «пахать» в поте лица.
Он устроился преподавателем словесности в Межевой институт. Труды приносили плоды. "Грамматика" его, изданная на деньги друзей, потихоньку продавалась, хотя и не была принята в качестве учебника, на что он так горячо рассчитывал. Росла известность и влияние в обществе. Однако, без Станкевича и без Мишеля Москва для него как бы опустела.
Лишь Васенька Боткин с его бесконечной добротой, с его милой лысиной и всегдашней готовностью к восприятию впечатлений искусства, согревал сердце.
Приятели сидели в комнате Василия. Они припозднились, было часов десять вечера, почти ночь для тех, кто не покладая рук работает день-деньской. Белинский чувствовал себя не совсем ловко, зная, что после дня, проведенного Боткиным в чуждом мире купеческих дел своего отца, он посвящает тихие вечерние часы миру своей души, много читает и пишет об искусстве.
— Скажи мне, Лысый, как ты относишься к деньгам своего отца? Ты тратишь их на себя?
Боткин посмотрел на него ясным взглядом.
— Я не почитаю себя вправе воспользоваться копейкою батюшки, Висяша, — ответил он, с тихим упоением называя Белинского по имени, что необыкновенно привлекало к нему. — Я смотрю на свои отношения к нему по делам торговли, как на отношения приказчика к его хозяину.
"Голубь, — залюбовался Виссарион. — Сколько ума, святости, гармонии в его душе, как мне легко, весело, когда я его вижу! Мне бы вот так-то с проклятыми
Он поднялся. Боткин удержал его.
— Оставайся ночевать, Белинский. Куда в такую темень да непогоду?
На дворе вторые сутки лил дождь со снегом, из-за каждого угла налетал ветер, немощеные улицы и переулки по берегам Неглинки утопали в глубокой грязи.
— Не стесню?
— Да нисколько. Места хватит.
Они улеглись в разных концах комнаты. И вновь разговорились о делах, о приятелях, о философии.
— Мишель пропал, не пишет, не дает о себе знать. Как-то и них дела? И далеко ли он в штудиях Гегеля?
— Мне бы хотелось вместе с вами понимать Гегеля, — задумчиво проговорил в темноте Боткин. — Да боюсь, не догоню.
— Чтобы понимать Гегеля, надобно вначале познакомиться Кантом, Фихте, даже Шеллингом. Обратись на их счет к мерзавцу Бакунину, — ответил Виссарион.
— Ты сердит на него?
— Можно ли на него сердиться?
— Но, как я посмотрю, ты не свободен от него, Висяша. Слишком высоко поставил его над собою.
— Мишку-то? Всегда признавал и теперь признаю в нем благородную львиную породу, огромный ум, могучий и глубокий дух. Он пророк и громовержец, но с румянцем на щеках и без пыла в крови. И вижу его чудовищное самолюбие, мелкость в отношении с друзьями, желание властвовать авторитетом, а не любить.