Лидия Обухова – Любимец века (страница 4)
ДЕТСТВО
Он осознал себя с той минуты, когда длинным прутиком пошевелил лужу. После дождя она стояла гладкая и синяя. Намного синее неба, да неба он и не видел. Человек, присматриваясь к окружающему, никогда не начинает с неба. Три десятилетия спустя Нийл Армстронг, первый человек на Луне, тоже не сможет вспомнить, видел ли он звезды. Внимание было поглощено цветом и формой камней, длинными лунными тенями, следами на скользком грунте…
Осколок воды светился у самых Юрушкиных ног, он стоял так близко, что даже не отражался. Волшебная лужа казалась немигающей.
Вот тогда он ее и шевельнул прутиком. Какое странное мгновенье! Ребенок прикоснулся к миру как к рисованной картинке — ан картина ожила.
Дальше потекли дни и месяцы, сложились в годы, и он их уже помнил.
Но кое-что из его жизни осталось достоянием только матери. Вся первая неделя, начавшаяся на исходе мартовского дня, в пять часов тридцать минут пополудни; первый ночной крик, от которого роженица всполошилась, а няньки сонно успокаивали ее: «Не ваш, не ваш». И то, как мать впервые отвела ему со лба темненькую кисточку волос. И первую дорогу из Гжатска в Клушино на колхозных санях, по снежным ухабам, которую он никак уж не мог помнить, а Анна Тимофеевна помнит и посейчас.
Не потому ли он будет потом так рваться в старый Гжатск и в тихо захиревшее Клушино, так торопить мотор, пугая попутчиков головокружительным ритмом движения, так безжалостно натруживать шины своих двух безотказных лошадок — советской «Волги» и гоночного автомобиля, подаренного ему во Франции, — что именно здесь на каждом углу и за любым поворотом встретит его прежний мальчик, Юрка Гагарин, который весь был готов к полету, нацелен в него, но только не знал еще, что это за полет и какая у этого полета трасса.
…Пока же он лежит в люльке, которую принесли с чердака, где она простояла порожней шесть лет после сестры Зои. Хорошая это была люлька, на пружине. Мать покачала ее только первые три месяца, а потом спозаранку уходила на работу в колхоз, оставляя Юрушку — так звали его в детстве — на семилетнюю Зою да бабку Татьяну, которая доводилась тещей дяде Николаю, старшему брату отца. В деревне все жили тесно, считаясь с самым дальним родством. Старухи занимали особое и важное место: на них оставляли и младших детей, и мелкую домашнюю живность — кур, коз, поросят. Дряхленькая бабка Таня однажды уронила трехмесячного Юру с колен, а в декабре, когда мать отняла его от груди, напоила ревущего младенца водичкой со льдом. Впрочем, это, кажется, было уже позднее, когда Юре минуло полтора годика. Он заболел воспалением легких, мать повезла его в Гжатск, в больницу, но не захотела оставить одного и вернулась тем же санным трактом в Клушино, где лечила домашними средствами, прикладывая горячие бутылки. Это вовсе не свидетельствует о деревенском невежестве: просто в те времена еще не были изобретены ни антибиотики, ни даже сульфидин — ведь мы ведем речь о тридцатых годах.
После долгой болезни, кстати, чуть ли не единственной за всю жизнь Гагарина, потому что он лишь еще раз, уже после войны, в Гжатске, хворал малярией, а позже ни его родные, ни однокашники по ремесленному училищу или по техникуму и летной школе не могли припомнить ни одного случая нездоровья, — так вот после той первой болезни он ослабел настолько, что не становился на ножки, перепугав мать. Но понемногу окреп, и жизнь его уже обретала какие-то зримые черты, оставляла следы в памяти. Сам Гагарин говорил потом, что помнил себя очень рано.
По утрам он просыпался от гусиного гоготанья. Оно возникало на низкой ноте, и смутно-разрозненный звук проснувшегося стада забирался все выше, как хор певцов.
Ночная изба, полная дыхания спящих, к утру начинала простукиваться молотком древоточца, а вечерняя песенка сверчка, напротив, утихала с рассветом. Сквозь запотевшие стекла были видны все та же травяная улица и небо, опустившееся до самого крыльца, — так низко оно лежало и так далеко раскидывалось. В сенцах пахло яблоками-падунцами; их собирали в решета и ведра, чтобы скормить скотине. Яблочный дух казался хмельным. После него прохладная свежесть утра вливалась в грудь, как целое ведро колодезной воды. Вода оборачивалась особенной: сладко-пресная на вкус, мягкая подобно шелку, она доилась из рукомойника-водолея тонкой струйкой, а в пригоршне лежала светлым стеклышком.
Бабка Сидорова, Анна Григорьевна, называемая в семье Нюнькой, родня на седьмой воде — свояченица отцова брата, — одинокая, бездетная вековуха, жившая по соседству, ставила большой самовар возле своего крылечка, кликала через ограду:
— Приходи, Юрушка, у меня конфетки есть, чайку попьем, поблаженничаем!
Эта бабушка Нюнька играла в его раннем детстве добрую роль: она его и нянчила, и баловала, и укрывала от родительского гнева. Жилистая, высокая, в белом платочке и разлетающейся кофте, резкая на слово, порывистая и немного чудаковатая старуха — такой она осталась до последних лет, когда, уезжая в инвалидный дом, перекрестилась на четыре стороны… «Прощайте меня, добрые люди, в чем виновата».
— Ох нечистая сила! — обличала она обычно кого-нибудь. — Разве нам Ленин так велел в колхозе работать?
Было у нее при доме пятьдесят соток, она сама перекапывала их под картофель.
— Чего ж ты, Нюша, в колхозе помощи не попросишь? — говорили ей.
Она энергично махала рукой.
— Пока они с плугом приедут, у меня уж зацветет! Держала коз и нежно звала их как малых ребят:
— Сидорки, сидорки!
Когда в Клушине узнали, что в космос полетел именно Юрий Гагарин, Анна Григорьевна размышляла вслух:
— Я все думаю, как же он туды попал? Выйду и смотрю на небо. И еще — как обратно вернулся? Всю жизнь молюсь за него, может быть, всевышний по моей молитве и вернул?
Однажды пронесся слух, что Гагарин едет в родное село. Сбежалась толпа. Действительно, приехал, но не один: вокруг него военные.
— Все генералы, видно, — рассказывала потом бабка Нюня. — Я в избу прибежала, стою, умом не соберусь: то ли навстречу бежать, то ли здесь оставаться? Вижу, к моему домику поворачивает сокол мой! Не забыл. Не побрезговал. Оглянулась вокруг: чем же его приветить, повеличать? На иконе у меня голубь хранился, сняла я его и иду к дверям, держу перед собой того игрушечного голубя. Думаю: вдруг засмеется, застыдит меня? А Юра смотрит так серьезно, так строго, и все военные за ним следом идут; домишко у меня ветхий, половицы под ногами подламываются. Таких гостей отродясь здесь не бывало.
Взял Гагарин голубя из рук бабки Нюни, обнял ее, она завыла в голос, по-деревенски, но не хотела задерживать, да и любопытна была — тотчас смолкла. «Откуда ты теперь сам, голубь мой?» Он улыбнулся: «С неба, тетя Нюша».
…Пока же Нюня зовет пить чай из поспевшего самовара не космонавта, а маленького мальчика с челкой во весь лоб.
Он бы и пошел, да вдруг засмотрелся: ходят по зеленому лугу белые куры, а поодаль черные грачи. Ищут корм, разрывают корневища клювами. И те птицы, и эти. Но вот затарахтела телега: куры закудахтали, замельтешили, юркнули в дыры частокола, а грачи взмахнули вольными крыльями и полетели куда им хочется.
Кур он знает наперечет; помнит, как проклевывали скорлупу, выпрыгивали мокрыми на белый свет, потом катались желтыми шариками между отцовскими сапогами, а когда затевали драки, малость уже оперившись, то наскакивали друг на дружку, как и они с Борькой. Только цыплята норовили долбануть в ярко-розовый гребешок клювиком, а они с Борькой подобрали пустые пузырьки, и не успел Юра опомниться, как пропорол брату лоб треснувшим осколком. Ну тут уж надо удирать! Или к бабке Нюне, а лучше в луговину, за мельницу, в частые кусты. Борькин рев гудит за спиной, будто рой шмелиный по пятам гонится…
Для ребенка земля велика. Отошел два шага от дома, и уже иная страна. Знакомая? Ан нет. Вчерашний день был другой, чем нынешний, вчерашняя земля непохожа на сегодняшнюю. Грубый лист позднего щавеля вчера застрял между зубами, сок был ядовито-кисел. А сейчас Юра сгрыз его, не замечая вкуса, — так задумался.
И день был вчера знойный, а сегодня солнце ходит за облаками белым гривенником. Юра запрокидывает голову, ищет светлое пятнышко…
Но вот дело к вечеру, и он все-таки сидит у Нюни в старой избе, где однажды просел потолок и сквозь соломенную стреху засветилось небо. Сонно тянет чай из блюдечка, а хозяйка бормочет:
— Окна плачут. Как бы дождя не было. Аль от самовара? Да ты задремал, голубь?
У каждого есть сны детства. Какая-то дорога, какой-то дом.
Рассказать об этом нельзя. Во сне важен не ландшафт, хотя он отчетлив, но ощущение, с которым мы смотрим вокруг.
Пусть не покажется странным, но и у Юрия, помимо его энергичной повседневной жизни, мне жалко, и его снов. Того, о чем он никому не поведал и, может быть, не часто вспоминал сам. Неповторимое для каждого поэтическое ощущение мира, которое жило в нем, и нам уже никогда не узнать: был ли то петушиный крик в косом красном луче солнца или блаженное ощущение младенческого полета, когда тело становится послушным и устремляется вперед на одном лишь желании? Может быть, его жизнь незримо осеняло видение плещущей на ветру ореховой ветви с шершавыми рубчатыми листьями? Или сонм искр от лесного костра? Ведь в детстве человеку равно принадлежат и земля и небо; он владычествует над ними и распоряжается по-своему.