Лидия Чарская – Сестра Марина (страница 7)
– Сюда, сюда! К нам поближе!
– Садитесь, что ж вы зеваете, мамочка, – и подоспевшая Кононова добродушно-грубовато подтолкнула Нюту к указанному месту.
Нюта машинально повиновалась. Сидя подле резвой Розочки, болтавшей что-то с ее соседкой Еленой, она могла исподволь наблюдать кипевшую вокруг нее жизнь.
Дежурная по кухне сестра разливала суп из огромной миски за маленьким, в стороне стоявшим, столом.
Девушки-служанки разносили тарелки по приборам.
Сестра-начальница прошла к концу стола и, обернувшись к висевшему в углу, как раз против ее места, образу, прочла предобеденную молитву. Вставшие при первых же словах молитвы, сестры тихо, про себя, повторяли ее.
Потом все сели. Марья Викторовна – по правую сторону Шубиной. По левую – самая старая, древняя 86-тилетняя сестра Мартынова, прозванная «бабушкой» и живущая уже здесь в общине на покое.
Нюта взяла в руку ложку и принялась за суп. Ей, привыкшей к изысканно-тонкому столу, не могла никоим образом понравиться эта мутная, серо-желтая жижица, с крепкими, как камень, клецками и кусочками разварного жилистого мяса, в пол-ладони величиной, которые подавались под названием «супа» и «мясного блюда».
Не понравился ей и макаронный пуддинг с белой подливкой. И она уже хотела отказаться от молочного киселя, как неожиданно слух ее уловил негромкий говор соседки по левую от нее руку.
– Удивляюсь я, сестрицы, – говорила смуглая черноволосая женщина, с длинным носом и цыганскими глазами, не лишенными своеобразной прелести, – удивляюсь я «светским» нашим. Идет, примерно, к слову сказать, к нам в общину всякая нервная барынька-заморыш, чуть живая малокровная барышня, а на что они нам, спрашивается? На что? Ветер дунет – свалится. Рану увидит – ахи, охи, дурно, воды! На кой шут лезут, спрашивается? Вот сестра Есипова, примерно, от тифозного заразилась, не могла уберечь себя… Все по недоглядке, конечно… Теперь умирает, вследствие этого… А оттого, что светская, к примеру сказать, девица, на лебяжьем пуховике выросла… Папаша полковой командир, жилось хорошо, привольно, – нет, в общину захотелось…
И долго еще сестра Клементьева (так звали черноватую, с цыганскими глазами, женщину) продолжала свои укоры.
– Видите ли, мало ей всего этого довольства: в общину пожелала… Ну, вот и расплачивайся! Эх-ма! Тоненькая, ветер дунет – свалится, тальица в два обхвата, лицо – как платок… И не одна она… Другие то же… Ни здоровья, ни сил, а туда же служить людям на пользу рвутся… А какая польза, спрашивается, от них? Сидели бы дома у мамашиной юбки, куда как хорошо: в два часа вставать с постели, прогуливаться по набережной до пяти, в этакой шляпе, в виде корзины опрокинутой, с перьями, что твой парус, а там придти да с французским романчиком на кушетке полеживать. Куда как приятно! Да!..
Черноглазая женщина говорила все громче и громче. Если в начале ее речи у Нюты могло явиться какое-либо сомнение, то теперь этого сомнения быть уже не могло: слова черноглазой предназначались ей и только ей. Вся кровь бросилась в голову девушки. К горлу подкатился нервный клубок спазм, глаза обожгло слезами. Она быстро повернулась всем корпусом налево; два цыганские, иссиня-черные глаза с явным недоброжелательством впились в нее. Смуглое рябоватое лицо женщины улыбалось ей, Нюте, вызывающе, недоброжелательно.
Эти глаза, эта улыбка как бы ударили ее. Пристально, остро взглянула она в вызывающе улыбающееся лицо черноглазой смуглянки и просто и громко, так что все окружавшие их сестры могли слышать ее, спросила:
– Вы это обо мне говорите?..
Цыганские глаза на мгновение скрылись в полосах ресниц. Потом широко раскрылись снова, и откровенно, уже усмехнувшись в лицо Нюты, женщина проговорила:
– Не о вас в частности я говорила, а о всех тех белоручках, что поступают в общину отнимать труд и хлеб от других…
Нюта побледнела, смутилась, но ненадолго. Внимательным взором оглянула она ближайших соседок по столу. Они молча смотрели на нее, и вернее, не на нее, а на ее чересчур модный, рассчитанный на эффект, костюм, на ее тоненькую, изящную, миниатюрную фигурку и на белые выхоленные руки, с розовыми, тщательно отполированными, ногтями. Особенно на руки, на ногти, розовые, нежные и такие изящные, непривычные для глаз сестер. И показалось ли это Нюте, или нет, но одна из напротив сидевших наклонилась к плечу своей соседки и проговорила довольно громко – «Ловко отделала сестра Клементьева институточку нашу и – поделом… Не лезь в общину… Белоручкам здесь не место», – также шепотом, со злой усмешкою, отвечала соседка.
А цыганские глаза, между тем, все смотрели и смеялись, смеялись и смотрели явным недоброжелательным взглядом прямо в глаза Нюте. Вся бледная, она сидела под этим взглядом, как на горячих угольях.
Подле нее Розочка оживленно шепталась о чем-то с сестрой Юматовой, и обе они, казалось, забыли о ней, Нюте. Другие сестры сосредоточенно занимались едою, торопясь покончить с обедом, как с ненужной и праздной вещью, чтобы снова поспешить к своим делам. Иные вскользь поглядывали на Нюту с холодным любопытством, другие – с участливым соболезнованием, третьи – с явным недоброжелательством, как и ее черноглазый недруг. От этих взглядов, беглых и безучастных, лицо Нюты то пылало ярким румянцем, то бледнело и снова вспыхивало, как кумач.
Вдруг чья-то пухлая, мягкая рука тяжело опустилась на плечо Нюты, и она почувствовала приближение кого-то сильного, большого у себя за спиной.
– Что это, сестра Клементьева, вы запугали совсем нашу барышню, – услышала над своим ухом Нюта знакомый низкий бас Кононовой, – небось, еще может статься, в деле-то она и нас с вами проворством да ловкостью своей за пояс заткнет. Вы по наружности не судите, сестрица… Видала я таких-то: с виду хлябенькая, в чем только душа держится, а в амбулатории, либо в бараке, на дежурстве – молния, так и носится всюду поспевает… Смотреть любо… Ей Богу!.. Господь с ними! Не сестра, а клад!
Умиротворяющим бальзамом, небесной музыкой звучали слова эти в ушах Нюты. Каждый звук мужицкого грубоватого голоса сестры Кононовой падал каплей врачующего лекарства на душу девушки.
– «О, милая! Милая! Спасибо тебе, спасибо!» – мысленно твердила Нюта, делая невероятное усилие над собою, чтобы не расплакаться навзрыд.
Она не помнила, как встали из-за стола сестры, как прочли послеобеденную молитву, как вышли все и она вместе со всеми, из столовой.
Опомнилась она только в своей комнате, где горела та же электрическая лампа под красным абажуром и где веяло уютом и теплом. Она сидела на диване между Юматовой и Розановой, и Розочка своим детским голосом рассказывала ей:
– Завтра вам дадут казенные тряпки, полотно для платьев и передников, коленкор и прочую гадость. Надо шить самой, но так как вы пить именно не «горазды» (это любимое выражение нашей Кононихи, заметьте!), то наша Дуняша, девушка-прислуга, стяпает-сляпает вам всю эту музыку в какие-нибудь два дня за три целкача, не больше. И в швах не разлезется. Чинно, благородно, все как следует быть. Совсем, как в свете. За три императора только… А потом, сегодня вы, душенька, в аудиторию не ходите. Козел Козлович и без вас сумеет напичкать головы наших курсисток всякой ученой мудростью.
Вы устали. Возьмите лучше у Лели, т. е. я хотела сказать у сестры Юматовой, какую-нибудь душеспасительную книжку и почитайте, пособеритесь с мыслями… А после вечернего чая и на боковую… Да. Ну, кажется, все сказала, что надо, а теперь извините меня. Я должна задать храповицкого. Впереди – бессонная ночь.
И сестра-девочка грациозным движением соскользнула с дивана, чмокнула мимоходом задумчиво сидевшую Юматову и кошечкой подобралась к своей постели. Через минуту, крикнув тоном избалованного ребенка – «Лелечка, закрой мне ноги пледом», – она уже крепко спала, подложив маленькую ладонь под свою кудрявую голову.
Теперь она казалась более чем когда-либо мирно спящим ребенком. Пухлые щечки ее разгорелись во сне. Пушистые ресницы падали на них мягкой тенью. Ее ямочки улыбались, а полуоткрытый рот что-то беззвучно шептал.
Нюта не без удивления смотрела на спящую, невольно поддавшись очарованию, производимому на всех и каждого этим прелестным ребенком-девушкой.
– Не правда ли, как она мила? – обратилась к ней, заметив ее взгляд, Юматова и тут же заговорила, не дожидаясь ее ответа:
– Розочка общая любимица здесь… Но вы не думайте, что ее любят за счастливую внешность, за миловидность и красоту.
– Розочку любят не за счастливую внешность, не за миловидность, – продолжала Юматова. – О, нет! Правда, Розочка, Самая молоденькая из сестер – ей едва минуло восемнадцать лет – и самая прелестная. По своему характеру она дитя, а по виду – очаровательный беспечный мотылек, а между тем, видели бы вы этого мотылька в деле, на работе! Мало того, что она готова дни и ночи ухаживать за больными, не имея ни минуты отдыха: она умеет одним своим весельем, жизнерадостным видом вдохнуть силу и бодрость духа самым трудным больным. Капризная, шаловливая, взбалмошная в частной жизни, она олицетворение кротости и терпения в бараке… Самое поступление ее в общину окружено дымкой ореола. У Розочки есть родители. Она дочь военного. Девочка с самого раннего детства какою-то фанатическою любовью любила своего отца, как-то болезненно-чутко, до обожания. И вот, когда разгорелась русско-японская война, отец Кати, капитан Розанов, должен был идти со своим полком на Дальний Восток. Он командовал ротой в самом жарком деле и его ранили опасно. И тут… Розочка дала обет Богу отдать свою молодую жизнь на служение страдающему человечеству в случае, если выздоровеет ее отец. Розанов выжил, а его дочь, имея всего шестнадцать лет от роду, поступила к нам, в общину сестер милосердия. Ну, вот вы и знаете теперь кто такая наша Розочка, – не без гордости заключила сестра Юматова свой рассказ. Затем помолчав с минуту, она проговорила снова: