Ли Чайлд – На солнце или в тени (страница 42)
На самом деле она выглядит (ей так кажется) моложе тридцати двух.
И гораздо моложе тридцати девяти!
Пухлые губки, как будто вечно надутые, в красной помаде. Лицо слегка хмурое, но это ей идет. Яркая брюнетка, чертовски привлекательная до сих пор, и он это знает,
Так устроен любой мужчина – он хочет женщину, которую вожделеют другие мужчины, но сама женщина
Следующий день рождения – это уже сорок. Может, она покончит с собой.
Хотя еще только одиннадцать утра, он все же заходит в «Трилистник» и берет выпивку. Водку со льдом. Всего одну порцию.
Его приятно волнует мысль о женщине с хмурым лицом, которая ждет у окна, сидя в синем плюшевом кресле. Полностью обнаженная, но в туфлях на шпильке.
Пухлые губы, красная помада. Тяжелые веки. Густые черные волосы, чуть жестковатые. Волосы на всем теле. Это его возбуждает.
Немного противно, да. Но возбуждает.
Однако он уже опаздывает. Почему? Как будто его что-то держит, не дает пойти к ней. Взять еще водки?
Он думает, взглянув на часы:
Волна облегчения. Больше он с ней не увидится!
И не надо бояться утратить контроль над собой, сделать ей больно.
Не надо бояться, что она спровоцирует его с ней
Она решает, что даст мерзавцу еще десять минут.
Если он не придет к одиннадцати пятнадцати, между ними все кончено.
Она запускает руку под сиденье, нащупывает ножницы. Вот они!
Она не собирается его зарезать – конечно, нет. Только не здесь, не в ее комнате, где кровь зальет зеленый ковер и синее плюшевое кресло и ей никогда не отмыть эти пятна, даже если она сумеет убедить полицию (а она сумеет), что он пытался ее убить, как часто бывало, когда они занимались любовью и он хватал ее за горло, сжимая сильно-сильно, а она просила его:
Например, прошлой весной, когда они собирались в «Дельмонико», он зашел за ней и так возбудился, увидев ее, что даже сбил лампу с тумбочки у кровати, неуклюжий тюлень, и они занимались любовью весь вечер, а потом было уже поздно идти в ресторан, и она подслушала, как он
И все-таки
Водит по ее телу руками, как слепой, которому хочется видеть. Смотрит на нее горящими глазами, его изрытое шрамами лицо все сияет. Она нужна ему так же, как умирающему от голода нужна пища.
Ну, так… она его любит. Наверное.
Одиннадцать утра. Он переходит через улицу на углу Девятой и Двадцать четвертой. Порывы ветра задувают песок в глаза. Водка течет по венам.
Он настроен решительно: если она посмотрит с укором, он ударит ее по лицу. Если она расплачется, он просто схватит ее за горло и сожмет посильнее.
Она не угрожала ему, что все расскажет его жене. Ее предшественница угрожала, о чем потом пожалела. И все-таки он представляет, как она мысленно репетирует разговор.
Он ей сказал, что все не так, как ей кажется. Он не может любить ее в полную силу вовсе не из-за семьи. Его держит отнюдь не семья, а его прошлое, о котором он никогда никому не рассказывал. Его прошлое на войне, в пехотных войсках, во Франции. Это прошлое парализует его.
Все, что ему довелось пережить, все, чему он был свидетелем, все то (немногое), что он сотворил собственными руками. Когда они вместе пьют, у него все отражается на лице. Скорбь, тоска, ужас. Болезненное сожаление, которое она никогда не хотела понять. Она просто берет его руки, которыми он убивал (так она предполагает) (но лишь на войне), целует их и кладет себе на грудь, которую ломит, как грудь юной матери, движимой неодолимым желанием накормить, поддержать, напитать.
И она говорит:
Он вошел в подъезд. Наконец-то!
Сейчас одиннадцать утра. Он все-таки не опоздал. Его сердце бешено бьется в груди.
В крови бурлит адреналин. Впервые после войны.
На Девятой авеню он купил бутылку виски. Купил букет роз у уличного торговца. Дюжину красных роз.
Для женщины в окне.
Сейчас все решится. Сейчас он откроет дверь, увидит ее и поймет, что с ней делать.
Одиннадцать утра. Женщина ждет у окна, в синем плюшевом кресле. Она сидит обнаженная, но в туфлях на шпильке. Опять запускает руку под сиденье – проверить спрятанные там ножницы. Странно, ножницы теплые на ощупь, даже влажные.
Она смотрит в окно, смотрит на узкую полоску неба. Она почти безмятежна. Она приготовилась. Она ждет.
Крис Нелскотт
Натюрморт, 1931[39]
Первое, что она отметила в Мемфисе, – в вагонах тут черные и белые ездили вместе. Сейчас она стояла напротив еще одного закрытого банка. Очередь огорченных клиентов вилась вокруг всего квартала: мужчины в пропыленных брюках, запятнанных спецовках и в кепках и женщины на низких каблуках, в затрапезных платьях и поношенных шляпках.
Лурлин выглядела иначе – и этого было вполне достаточно, чтобы она привлекала к себе внимание. Ее зеленая шляпка колоколом была чуть новее, чем у других, пальто чуть плотнее. Туфли, правда, сбиты, как у всех, но от путешествий, а не от длительной носки и времени. Она вцепилась в двойные ручки своей коричневой спортивной сумки и прочла свидетельство упущенной возможности. В окне была выставлена бумажка с безнадежной надписью: «Наличности нет. Приходите завтра». Ни даты, ни подписи. Неизвестно, когда это «завтра»: вчера, три дня назад или, в самом деле, на следующий день.
Она не хотела ничего уточнять у пропыленных унылых людей, выстроившихся в очередь, есть ли хоть малейший шанс, что в банке появятся деньги. За два прошлых месяца Лурлин видела ту же картину в шести других городах и не уставала удивляться, почему толпа не бьет окна, не ломает двери и не пытается забрать все, что можно за ними найти.
Вероятно, каждый здесь сознавал, что не осталось ничего. Вообще ни цента.
Она вздохнула и крепче сжала пальцами в перчатке толстые ручки спортивной сумки, стараясь показать, что в сумке пусто и в нее просто необходимо положить наличность. Она понимала, что не стоило бы ездить с такой суммой денег, но выбора не оставалось.
Неизвестно, какому банку можно доверять, учитывая, как много по пути сюда она видела уже закрытых или готовых закрыться. Боялась, что если разместит все свои сбережения в один из таких, то потом не получит обратно ни цента.
Ей было ясно, почему люди покупают сейфы и устанавливают в своих домах.
Но у нее дома больше не было. Никакого.
Дом она не стала продавать – не было смысла. Он превратился в лачугу. В плохую погоду ветер задувал в щели в стене и наносил в четыре комнаты столько грязи, что она не успевала убирать за день.