реклама
Бургер менюБургер меню

Лея Любомирская – И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (страница 25)

18

О доброте

…берет из приюта собак на дожитие, совсем старых, немощных, некрасивых, с седыми мордами, с проплешинами, с облезлыми хвостами, водит их на прогулку, обезноживших выносит на руках, кладет на травку, не гладит, не воркует, не тормошит, просто сидит, старые собаки ходят рядом, как пасущиеся коровы, глаза у нее круглые, прозрачные, как у чайки, и чаячий же голос, домой, говорит она старым собакам, и они послушно трусят домой, неходячих она несет под мышкой, они тянутся лизнуть, иногда дотягиваются, дома протирает всем лапы, насыпает в миски корм, сама пьет чай, смотрит телевизор, сунувшуюся под руку собаку не прогоняет, но и гладить не гладит, собака вскоре уйдет к себе на коврик, у каждой собаки свой, а она досмотрит телевизор, выключит, вымоет чашку из-под чая, встанет на колени и просит, чуть приглушив свой чаячий голос, чтобы не разбудить собак, Господи, просит, если этой ночью кто-нибудь должен умереть в этом доме, пусть это буду не я, пожалуйста, пусть не я, и старые собаки согласно вздыхают на своих ковриках…

Мать

…с годами помягчела, даже как-то чересчур, будто внутри что-то подкисло или забродило, стала добрей к беременным студенткам, начала заглядываться на женщин с детьми и улыбаться странной и болезненной улыбкой при виде торчащей из коляски толстенькой босой ножки с растопыренными розовыми пальчиками или свисающей сонной ручки в ямочках и со складочкой на запястье. потом словно проснулась, стала бодрей и жестче, сняла с ключей нелепый брелок в виде крохотного вязаного башмачка и подарила его секретарше. много работала, все свободное время писала и перед самым выходом на пенсию издала первые два тома учебника по материаловедению. первый том назвала Даниэль. второй – Паула…

О любви

…допустим, они с приятелем пишут сценарии мультфильмов или рисуют комиксы, может быть, даже не за деньги, а просто так, для удовольствия, а тут, говорит приятель, Дэн или Макс, а тут, говорит Макс, мусоля во рту карандаш, у него всегда во рту карандаш, а другой – за ухом, а третий – в кармане рубашки, и, может быть, еще один воткнут в длинный хвост волос, как шпилька у японки, – тут, говорит Макс, или, скорее, Дэн, тут он такой собирается пить кофе и, допустим, кладет себе еще ложку растворимого вот из этой банки, да? а напротив него сидит смерть, в таком, знаешь, домашнем халате в цветочек, но с капюшоном, в шлепанцах и с косой и говорит, смотри, говорит, допьешься до инфаркта, сказал и сам хохочет, страшно смешливый этот Дэн или Макс, все ему смешно, но рисует здорово, никто больше так не рисует, но все равно, ушел бы уже, он давно сказал, что торопится, и ему пора, но все никак не уйдет, пьет еще чашку кофе и опять говорит, смотри, допьешься до инфаркта, и снова хохочет, потом долго топчется в прихожей, рассказывает анекдоты, все сплошь старые, про нелепую смерть и про не бойся, мужик, я не к тебе, я к твоей канарейке, а потом, наконец, уходит, и герой спешит в комнату, там подозрительно и угрожающе тихо, ну, так и есть, вещи сложены стопочкой на диване, на полу стоит раскрытый докторский саквояжик, не черный, а коричневый, потертый, и она сидит в углу, брови подняты, углы губ опущены, так и есть, все слышала, ты, говорит сразу, не давая ему начать, какая же ты скотина, мало того что ни с кем меня не знакомишь, стесняешься, еще и имеешь наглость… имеешь наглость… раньше он ни за что бы не поверил, что она может заплакать, но она плачет, и как, взахлеб, со всхлипами, с подвываниями, у нее даже из носа начинает течь, когда она плачет, тут мы их и оставим, ничего особенного, обычная размолвка, они быстро помирятся, распихают в четыре руки ее вещи по ящикам, а потом будут пить кофе на кухне, вернее, он будет пить кофе, а она будет поигрывать косой, заплетать и расплетать пушистый кончик, и, когда он потянется положить себе еще ложку растворимого, она проворчит досадливо, когда-нибудь ты обязательно допьешься до инфаркта, и они оба засмеются, и другая коса в углу за дверью отзовется тоненьким неприятным звуком…

Две истории о чудесных рождениях

…не то чтобы родился и сразу умер, а просто с самого начала был неживой, а роженице не сказали, пожалели, первый ребеночек, сама немолодая уже, безмужняя, пусть, решили, отдохнет, бедная, а она все равно учуяла, что не так что-то пошло, ей и раньше говорили, предлежание, говорили, какое-то не такое и еще обвитие, это обвитие ее больше всего пугало, а чего бояться, кому Господь судит родиться живым, тому и обвитие не помеха, а кому нет, он и в сорок лет пояс из штанов вытащит и удавится, хоть спасай его, хоть не спасай, а ее, как привезли в зал, уложили на стол, от собственного чрева ширмочкой отгородили, заморозку такую сделали, чтобы она от ширмочки вниз ничего не чувствовала, разрезали и копаются, а она лежит и боится до ужаса, и просит, покажите мне его, покажите, а ей, вместо того чтобы показать, еще раз! и заморозки добавили, чтобы она уснула, а мертвенькое дитя ничего, не выкинули, а даже почистили немножко и в тряпочку завернули, как живого, и вот она просыпается утром у себя в палате, приходит к ней доктор и начинает объяснять все вежливо и сочувственно, у них сейчас с этим строго, не скажешь, как прежде, мол, а ты, дура, чего ждала в твои годы, скажи спасибо, что мертвый, а не урод, всю жизнь бы мучилась, вот он ей говорит про предлежание и обвитие, а она ничего слышать не хочет, заладила, покажите, покажите, принесите, ну, он сестричке велел принести, а сам ушел, никому лишний раз на горе смотреть не хочется, к тому же, он еще не завтракал, а в кабинете его ждала булочка и сметана, а потом сестричка, что он за ребеночком послал, к нему прибегает, сама белая, глаза выкатила, сосет, кричит, сосет, и вся дрожит и крестится, доктор булочку не доел, пошел обратно, приходит, сидит она на кровати, держит у груди мертвенькое дитя и улыбается, а оно сосет жадно, аж ходуном все ходит, и, что удивительно, живые дети, когда сосут, нет-нет и закашляются, потому что дышат, и, бывает, молоко у них идет не туда, а этот не дышит, вот и не захлебывается, и ведь не ошибка какая, как вот бывает, что примут человека за мертвого, а он живой, только чем-нибудь опоенный, ребеночку сразу все анализы сделали, даже докушать не дали, нет, совсем мертвый, только очень голодный и от этого орет громче живого, доктор чуть не плачет, не бывает, говорит, чтобы мертвый младенец кричал и грудь сосал, это против всех законов природы, а роженица дитя у него отняла, теплей в тряпочку увернула, шапочку на головку надела, у ней с собой была, вы, говорит, доктор, не переживайте, это, говорит, вы еще папашу его не видели, он еще и не такое делает, и по руке доктора похлопала…

…хороший был, богобоязненный юноша, очень тихий, никогда ни в таверну, ни на танцы, из дому только в церковь выходил и в школу, потом работать начал, но все равно себя блюл, ни с кем не гулял, родители очень им гордились. и вдруг такая незадача – ребенок. и, главное, вылитый он: сам кудрявенький, глазки голубые, над бровью родинка, и не скажешь, что подбросили или нашел. родители, конечно, к нему приступали, скажи да скажи, от кого, он только молчал и улыбался. грешили на одну тут, но она, как назло, взяла и замуж вышла и через два дня уехала, к тому же, она оказалась честной, муж ее, говорят, сам поверить не мог, принес с собою в таверну простыню и всем показывал, потому что в девицах жена его была очень бойкой, и он уже готовился к худшему и даже в первую брачную ночь захватил с собой в спальню новенький кнут, потом жалел, что не удалось опробовать.

а этот, как будто не о нем вся деревня говорит, живет себе и живет, младенца к спине примотает большой шалью, наподобие диких негритянок, и ходит то на поле, то в лес. родители от него отреклись, он в пустую мельницу перебрался, она сломанная была, но как-то я шел и видел, как там лопасти крутятся, починил, значит.

священник наш, падре Бриту, тоже к нему ходил, уговаривал покаяться, виданное ли дело, чтобы у мужчины ребеночек, тут не без дьявола, только он и священнику ничего не сказал, молчал и тетешкал младенца, будто падре Бриту вообще там нет, тогда падре запретил ему переступать порог церкви, нераскаявшийся грешник, сказал, хуже зачумленного, и в воскресной проповеди три раза это повторил. наши выслушали, а вечером в таверне кто-то говорит, мол, если от него с его противоестественным выродком не избавиться, их чума на нас перекинется, мы и глазом моргнуть не успеем, а дьявол будет уже пить с нами вино и плясать с нашими девушками, а может, и еще чего похуже, и все сразу согласились, только долго не могли решить, что с ними делать – повесить, утопить или сжечь, и, пока мы спорили, кто-то его предупредил. мы пришли с факелами, а мельница пустая стоит, только лопасти крутятся и какие-то впопыхах забытые вещи валяются.

мельницу мы потом все равно сожгли, вина взяли, закусок, девушек позвали, веселились всю ночь, пока все не выгорело, и у некоторых девушек потом были неприятности, а нас, кажется, Бог миловал…

История о чудесном нерождении

а он все не рождался. уже и матушка, подавившись криком, жалко запрокинула голову, будто ощипанная курица на рынке, и закатила глаза под лоб, уже у крепенькой бойкой акушерки вдруг пропал голос, и она только широко разевала рот, словно продолжала беззвучно кричать тужься, тужься, дура, кому говорят, тужься, а потом захлопывала его с неприятным клацаньем, уже бежал из коридора врач и другой врач, и ражий медбрат волоком тащил какой-то сложный медицинский агрегат, весь в экранах, кнопках и мигающих лампочках, уже две молоденькие сестрички в марлевых масках, пихая перепуганного бледного отца остренькими грудками и тощенькими локотками, оттолкали его в коридор, уже во всем мире люди, не понимая, что делают и зачем, повернулись лицом к роддому и зашептали каждый на своем языке, Господи, помилуй, Господи, помилуй, а он все не рождался и не рождался и, наконец, не родился совсем.