реклама
Бургер менюБургер меню

Лея Любомирская – И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (страница 20)

18

А сеньор Зе – он совсем другой, тоже сплетник, но не злой, не вредный, и сплетничает не из желания навредить, как Мариазинья, а потому, что любит делиться тем, что знает, а знает он все и про всех, к тому же все видит, все слышит и все подмечает. Это он сказал Рите из четвертого подъезда, что она беременна, она поначалу даже не поверила, потому что уже семь лет лечилась, столько денег они с мужем потратили, просто ужас, и все без толку. Правда, потом оказалось, что забеременела она не от мужа, а от доктора-кубинца, который ее как раз и лечил, это тоже сеньор Зе рассказал, но какая, в сущности, разница, девочке, Марии Кармен, уже пять лет, она хорошенькая, толстенькая и кудрявая, а что муж от Риты ушел, так она, по-моему, даже и не заметила.

До того как с сеньором Зе сделался удар, безногую Мариазинью у меня в кафе вообще никто не слушал, редко-редко ей удавалось перехватить какую-нибудь старушку на входе, а от старушек что за удовольствие, они слушать не любят, они любят сами поговорить, и все о болезнях – где у них вчера кололо, где стреляло, в каком месте посинело и вспухло и что об этом сказал доктор, – зато теперь Мариазинья у нас королева, сидит целыми днями на эспланаде и врет себе, клиенты ей кофе заказывают, и пирожные, и суп на обед, как раньше сеньору Зе, потому что нельзя же человеку жить, не зная, что вокруг него происходит, а, кроме Мариазиньи и сеньора Зе, у нас других таких сплетников и нет, которые могли бы все про всех, каждый только про себя знает и, может, немножко про соседа.

А сегодня сеньор Зе, наконец, пришел, в первый раз после удара, дочка его привела, сам-то он не ходит почти. Дочка его усадила на эспланаде и ушла, клиенты к нему кинулись, здравствуйте, сеньор Зе, как вы себя чувствуете, сеньор Зе, а он в ответ только губами шевелит и языком двигает, медленно так, с усилием, видно, что хочет что-то сказать, но выходит как мокрой тряпкой об стол, блям, блям. И тут принесло безногую Мариазинью с новой сплетней про испанца с собачкой, он недавно у нас появился, сам здоровенный, мощный, на быка похож, а собачка крохотная и полосатая, и всем про него интересно, и сеньор Зе остался один, только я рядом с ним со стола убирала. И я смотрю, а у сеньора Зе глаза вдруг становятся странные, как будто прозрачной пленкой подернутые, а потом эта пленка морщится, комкается и делается слезами, и эти слезы текут, текут… Я аж сама чуть не заплакала, то есть даже и заплакала, но немножко. Пошла потом, умылась, принесла салфеток и карандаш, утерла сеньору Зе глаза, нос высморкала, а еще на одной салфетке написала крупно: «У безногой Мариазиньи на языке черные пятна», – и сеньору Зе на спину эту салфетку повесила, и карандаш на стол положила.

Тут подошло время обеда, набежали клиенты есть суп, потом я посуду мыла, а после выхожу на эспланаду, смотрю – сидит сеньор Зе, весь увешанный салфетками, а вокруг него толпятся люди – снимают одну салфетку, читают, дописывают, вешают обратно, как будто сеньор Зе – доска объявлений. Увидели меня, подозвали, попросили принести для сеньора Зе кофе с молоком. А вам, спрашиваю, можно кофе с молоком или лучше просто молока, а он ответить-то не может, шевелит губами и языком, блям, блям, ничего не понять. Но глаза у него веселые, счастливые такие глаза.

И безногой Мариазиньи нигде не видно.

Я за тебя

Ерзает, поглядывает на часы, на меня, опять на часы.

Уже пора? Спрашиваю.

Еще пять минут, говорит. Пять минут, и пойду.

Беру ее руку, глажу. Такая маленькая рука. Такая маленькая.

Может, говорю, еще отменят. Передумают, говорю, может.

Эти отменят, написано у нее на лице. Эти передумают.

Нет, правда, говорю и сам себе верю. Может, они ошиблись. Может, ты сейчас придешь, а там – извините, при жеребьевке были допущены серьезные нарушения, можете идти домой.

Пожимает плечами. Вижу, что хочет возразить, но не возражает.

Ну, может, ты и прав, говорит.

Просто так говорит, чтобы меня утешить. Целую ее руку, каждый палец.

Люблю тебя, говорю. Всегда буду любить.

Ой, говорит, не надо всегда. Как ты будешь жить, если всегда.

Да уж как-нибудь, говорю. Как-нибудь уж. И опять целую каждый палец.

Она вздыхает, забирает руку, смотрит на часы.

Пойдешь? Спрашиваю.

Пойду, говорит. Пора.

Только, говорю, оденься тепло, к вечеру похолодание до минус пяти.

Оденусь, говорит и улыбается слабо-слабо.

Шарф, говорю, возьми шерстяной, дать тебе шарф? У меня два.

Да нет, говорит. Зачем мне там шарф. И в самом деле, зачем ей там шарф. Краснею.

Прости, говорю. Я просто беспокоюсь о тебе.

Я понимаю, говорит. Я ничего. Я бы тоже о тебе беспокоилась.

Люблю тебя, говорю.

И я, говорит. И я тебя тоже люблю.

Встает, одергивает свитер. Пойду, говорит. Да?

Нет, говорю, погоди. Еще рано.

Ну, какое, говорит, рано. Уже почти время.

Ничего, говорю грубо, потерпят. Может, ты чаю хочешь?

Нет, говорит, спасибо.

Или бутербродов, а? Давай, говорю, я тебе бутерброды сделаю, покушаешь. Не захочешь сейчас – с собой возьмешь. И встаю с кровати.

Нет, пугается, не надо, лежи. Ты же болеешь.

Болею, соглашаюсь и снова ложусь. Но сделаю. Я ради тебя что хочешь сделаю, правда.

Да нет, говорит, не надо, спасибо. Я пойду.

Целует меня в лоб и выходит в прихожую. Стучит там обувью. Вжжжик. Застегнула один сапог. Вжжжик. Другой. Слушаю, замерев, как она возится с замком. Она его тысячу раз открывала, а сейчас что-то не может. Но меня не зовет. Бережет меня. Маленькая моя. Такая маленькая.

Да что же я за тварь такая?! Что же я лежу?! Она же сейчас уйдет, и я никогда, ни-ког-да… слышу, открыла замок. Вышла и дверь прикрыла. Тихонечко так прикрыла, не хлопнула.

Вскакиваю, бегу, как есть, в пижаме, только халат накинул, в прихожую, за дверь, босиком по грязным ступенькам.

Стой! Кричу. Стой! Пожалуйста! Не ходи! Я за тебя! Встала. Стоит, руки в карманах. Не поворачивается. Не ходи, повторяю. Я за тебя!

Обернулась, улыбается, закраснелась, губы приоткрыты довольно… она, что же – согласна? Она согласна, чтобы я – за нее? Она, выходит, ради этого?.. Только ради этого… а сама… а я, дурак… ах, гадина, гадина… Делаю еще шаг и останавливаюсь, кажется, в луже. Мне все равно.

Она смотрит на меня, румяная, довольная, в глазах сияет ты за меня.

Помолюсь, говорю.

Что? Спрашивает. Что ты сказал? Я. За тебя. Помолюсь. Говорю я.

Улыбка исчезла. Румянец стал красной сыпью.

А, говорит бесцветно. Спасибо.

Ничего, говорю, пожалуйста.

Иди, говорит, не стой в луже.

Пойду, говорю. Пойду.

Пойду.

Кукушонок

…Всех сторонилась, почти не разговаривала, только смотрела, не мигая, темными непрозрачными глазами. У нее был неприятный, тревожащий взгляд, как будто она уже задала вопрос и ждет ответа. Что тебе? Спрашивали мы, раздражаясь, но она только качала головой и отворачивалась.

Мы никак не могли понять – почему ее включили в команду? Маленькая, слабая, ни красоты, ни живости, ни особенных каких-то талантов, сколько она продержится, такая? Но, видимо, кто-то на предварительном собеседовании увидел ее дар – еще неразвитый, почти незаметный – и вот, пожалуйста, одиннадцатый, внеплановый член группы сидит на кухне в углу и смотрит на входящих неподвижным вопросительным…

…Как жидкость принимает форму сосуда, в который ее наливают. Она не просто отражала своего собеседника – это мы все умели, и умели, смею заметить, неплохо, – она становилась этим собеседником. В ней была не искренняя заинтересованность, но полное приятие, поначалу немного чрезмерное, немного слишком восторженное, немного, пожалуй, липкое и от этого настораживающее, как будто твое собственное отражение вдруг начинает говорить тебе комплименты. Меня это беспокоило, я старалась держаться от нее подальше, но были среди нас и те, кому это нравилось, они подружились с ней раньше прочих и принялись вовсю ее расхваливать, и от этого она становилась все смелее, все увереннее, все…

…Было ли у нее хоть что-то свое: мысли, интересы, интонации, голос, походка, прическа… даже цвет кожи у нее менялся, неизменным оставался только раздражающий, как зуд, вопросительный взгляд матовых темных глаз, но она стала чаще моргать, научилась улыбаться, и в конце концов мы привыкли и к взгляду, и полюбили ее, как любят только себя, и даже я – я корю себя за это, – даже я в конце концов…

…Выигрывая состязание за состязанием. Шаг за шагом она уходила вперед, оставляя нам обертки и шелуху. По правилам, после каждого конкурса одна из проигравших покидала группу, и вот нас стало десять, потом девять, потом восемь. Мы начали держаться вместе, мы забыли прежние – обычные среди женщин – ссоры, нас больше не интересовало, кто съел из холодильника обезжиренный йогурт и кто не положил на место фен, мы хотели только выстоять, а она, казалось, даже не замечала, что мы сплотились против нее. Дар ее разросся, стал огромным, как небо, и она шла на состязание, протягивала руку и просто брала то, о чем мы мечтали, как будто это было невысоко висящее яблоко или бутерброд на тарелке, и не было ничего, что мы могли бы…

…Ни малейшего шанса. Я была совершенно вымотана бессонницей и нескончаемой головной болью, мне хотелось только, чтобы все это побыстрее кончилось. Она сидела на краешке моего стола и за что-то выговаривала нашей темнокожей уборщице, и уборщица, обычно обидчивая и крикливая, улыбалась ей довольно и кокетливо, как своему отражению, и даже раз или два поправила на голове косынку, будто и впрямь смотрелась в зеркало. Потом уборщица ушла, а она повернулась ко мне, и я увидела, как стремительно светлеет ее кожа, как становятся бледнее и тоньше налитые губы, а на остреньком подбородке появляется едва заметная ямочка – моя ямочка! Я встала и вышла из комнаты, мне было…