реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Жданов – Варшавский листопад (страница 33)

18

Однако было поздно.

По-звериному настороженный взор Григорьева приметил и белизну кожи на руке, и не народный совсем жест, когда «земляк» нервно, в несколько приемов ладонью осушил испарину вместо того чтобы широко, тыльной частью руки, а то и концом рукава провести по вспотевшему лбу.

— Чего благодарить? — словно с какой-то затаенной усмешкой заговорил Григорьев совсем твердо, уверенно теперь. — Идем, провожу. Без платы дело обойдется. Как земляку не помочь на чужой стороне? Да коли еще брата нашего генеральского разыскать тебе велено… Не туда, не туда поворачиваешь, землячок… Сюды вот, к караулке… Вот она, видишь, близехонько… Прямо, прямо… Не отнекивайся. Сейчас дело с концом будет… Господа твои и бранить не станут, что долго блукал-де по городу… Вот сюда!..

«Да, всему конец! — гулким, похоронным эхом отдалось в душе Кюхельбекера. — Попался… теперь, когда спасенье… когда свобода…» — оборвав мысли, молча шагая между двумя «земляками», переступил он дверь караулки.

— Пожди здесь малость, дядя Иван… Так, сдается, тебя зовут? Баронов Моренгеймов ты? Я здоложу… сейчас и узнаем… Пожди маненько…

Когда Григорьев скрылся, искра надежды загорелась в душе изловленного беглеца.

Овладев собой, стараясь собрать мысли, которые носились в мозгу, как стаи напуганных птиц, он переждал минутку и с самым спокойным видом двинулся к раскрытой двери, которая вела из сеней караулки на людную площадь. Стоит очутиться за порогом… Смешаться с толпой, скользнуть в ближайший переулок… И все спасено… Ведь он еще не арестован. Часовой не остановит его. А этот солдатик, спутник Григорьева, стоит со скучающим видом и глядит в ту же дверь, на людную площадь…

Медленно двинулся пленник, оглядываясь, словно ища для нужды укромного уголка… Переступил порог… спустился по избитым ступеням караулки… Только бы за угол за ближний завернуть… Всего 5–6 шагов… Тихо идет он. Сердце бьется так сильно, что дух перехватывает… Вот еще шаг… Боится оглянуться… Один только шаг…

— Да ты куды, земляк? — вдруг раздался голос солдатика, в первый раз нарушившего свое молчание. — Не уходи далеко… Унтер не приказывал… Он вернется, гляди, забранит… Ну, поворачивай, землячок… Закоченел, что ли? Так тепло нынче…

Не заметил пленник, что, уходя, шепнул что-то солдатику Григорьев.

Едва передвигая ногами, вернулся в караулку Кюхельбекер.

А Григорьев в это время, стоя перед караульным офицером, прапорщиком Суровцевым 2-м, вытянутый в струнку, грудь колесом, докладывал с торжествующим, но почтительным видом:

— Изловил, вашескородие… Тот самый, бунтовщик, что в роте читано с приметами… при награде обещании… Рот кривит, как при разговоре… руки господские, не мужичьи вовсе… И так, вот ровно с него списано, что читали в роте… Он, вашескородие, не извольте сумлеваться… Мне, значит, награда, вашескородие… я изловил… Он, никому другому, враг царю-отечеству. Он самый!..

Скучно тянулось утро в карауле у прапорщика. Когда явился Григорьев со своим необычайным докладом, Суровцев не поверил и резко обругал унтера за нелепую старательность и подозрительность. Еще узнает барон, близкий самому цесаревичу, что его слуг по караулкам держат, шум поднимет, неприятностей не оберешься.

Но Григорьев не моргнув глазом проглотил брань, выслушал окрик начальника и все свое твердит.

Смутился, задумался прапорщик.

А вдруг правда? Тогда еще хуже. Значит, на его долю выпала печальная обязанность: арестовать несчастного беглеца, потом — заточение, суд… Петля, конечно, как и всем участникам той кровавой затеи. И он, прапорщик Суровцев, должен передать палачу своего собрата…

— Убирайся к черту, Григорьев. Все ты врешь! Отпусти мужика и не путайся не в свои дела! — вдруг решительно, грубо крикнул он прямо в калмыцкое лицо унтеру.

Но тот и не пошевелился:

— Никак нет, вашескородие!.. По приказу начальства бунтовщика поймал… Как от его императорского высочества приказание строгое: ловить и доказать… Извольте принять, вашескородие? Либо прикажете в роту отвести? Там, по начальству, значит?..

Унтер уже готовился сделать полуоборот к дверям.

Но прапорщик поспешно остановил его.

Отпустить его и беглеца? Этим не спасешь несчастного. Только себе неприятностей больших наживешь! Надо еще попробовать, посмотреть: не удастся ли как-нибудь иначе спасти бедняка? Молодое сердце и душа прапорщика не мирились с необходимостью передать человека на суд, на казнь…

Но Григорьев смотрел слишком зорко своими колючими глазками… Арестованный совсем плохо играл роль и сбивался при каждом, самом пустом, вопросе, хотя доброжелательное отношение Суровцева сквозило в тоне голоса, в каждом движении юного прапорщика.

— Вот что, Григорьев, — наконец объявил приведенный в отчаяние прапорщик. — Я сейчас сдам его караульному, пусть сведут молодца во двор к барону. Это лучше всего. Не признают его там, тогда к коменданту. Пусть сам допытается: кто этот молодчик? Ступай себе.

— Так точно, вашескородие. А я, значит, как изловил бунтовщика его императорского величества, Кукельбякина, про которого в роте объявка была… Так тоже сопровождение должен иметь при конвое… Слушаю, вашескородие.

Сжав кулаки, выругался глухо сквозь зубы Суровцев.

— Ну, черт с тобой, упрямое животное. Ступай, сопровождай, делай, что хочешь!

— Слушаю, вашескородие. Пойдем, господин Кукельбякин, либо Иван Лексеев, как вы там объявляли про себя? К барону вас доведу. Все одно…

— Не стоит… Не веди, никуда вести не надо!.. Я сознаюсь, господин прапорщик. Я Кюхельбекер… Он верно говорит!.. Догадался, его счастье, — в порыве холодного отчаяния, но с наружным спокойствием, своим глухим, протяжным голосом заявил беглец. — Ведите меня, куда следует… А вас… благодарю, господин прапорщик, — обратился он уже с порога к смущенному Суровцеву.

Не прошло и двух часов, как Кюхельбекер, опрошенный наскоро комендантом Левицким, которому подтвердил свое признание, очутился в одном из покоев Брюлевского дворца, часть которого была отведена под канцелярию цесаревича.

Лысый, своими слезящимися глазами, лицом и оскалом челюстей напоминающий кролика, аудитор Иовец приготовил очиненных перьев, резанной четвертушками бумаги и готовится записывать показания.

Генерал-майор Кривцов по распоряжению цесаревича явился делать допрос.

Хмурится Кривцов, но и этому привычному служаке жаль беглеца. Он подробно, но не резко допрашивает его. Иногда заглядывает в бумажку, полученную от цесаревича перед допросом.

После волнений сегодняшнего утра силы оставили беглеца. Наступил общий упадок. Все словно стало безразлично для него. Об одном думает: не обмолвиться бы в показаниях, не повредить бы чем своим друзьям в Петербурге и особенно тем, кто здесь укрывал и помогал ему.

Медленно, усталым голосом дает ответы, вдумываясь в каждый вопрос, чтобы не попасть в ловушку.

Быстро, со скрипом скользит гусиное перо по сероватым четвертушкам бумаги. Как ни медленно говорит беглец, но речь у него сжатая, связная. Ни одного слова нельзя пропустить. И едва поспевает аудитор за допросом. Листки исписанной бумаги ложатся один на другой…

Когда допрос уже подходил к концу, в соседнюю комнату, куда дверь осталась приоткрытой, кто-то вошел.

Кюхельбекер не обратил внимания на это, но Кривцов невольно подтянулся. Он знал, что сам Константин пришел послушать: как идет дело?

Подойдя к полураскрытой двери, Константин тихо опустился в соседнее кресло и стал слушать.

— Ну вот и все пока! — наконец объявил Кривцов и обратился к аудитору: — А у вас как? Готово?

— Готово, ваше превосходительство! — дописывая почти на весу, на лету последнюю строку, отозвался Иовец, который тоже слышал и догадался, кто пришел за дверью, и вовсе не желает ударить лицом в грязь перед такой высокой особой.

— Желаете прочесть свои показания, перед тем как скрепить их? — обратился Кривцов к Кюхельбекеру.

— Я хотел бы… но без очков не могу… Нельзя ли прослушать? Может быть, они?..

— Конечно, можно. Читайте, господин аудитор. Внятно, медленно…

Усевшись поудобнее, он стал и сам прислушиваться к чтению. Интересно, как вышел допрос? Ведь бумага идет прямо к государю.

Слушает и беглец. Волнение снова овладело им, лицо покраснело. От напряженного внимания жилы обозначились на лбу, на висках. Что, если как-нибудь он проговорился о том, чего не хотел сказать? Сейчас усталая память даже не сохранила в себе всех подробностей только что оконченного допроса. А вот назойливо лезет в ум песенка, которую они с Пушкиным распевали в дортуаре Царскосельского лицея… Мотив звучит… И еще вспомнился до обмана ярко запах духов: «ее» духов, той, в которую он был влюблен в первый раз в жизни… которую…

«Что за вздор?! Прочь все это… Надо слушать свои показания. Это сейчас важнее всего».

И он вслушивается в монотонное, четкое чтение аудитора. И против воли, неуместная дремота вдруг начинает овладевать им…

«Слушать, слушать надо…»

Слушает чтение и невидимый свидетель этого допроса, Константин.

Четко звучит голос аудитора:

— «…опознанный унтер-офицером лейб-гвардии Волынского полка Никитой Григорьевым, при допросе показал: „Я зовусь Вильгельм Карлов сын Кюхельбекер, двадцати девяти лет, лютеранин, коллежский асессор[24], отставной из дворян. Отец в чине статского советника, скончался, есть мать — старуха, живущая при старшей сестре. Брат, в гвардейском экипаже, лейтенант и ротный командир и две сестры. Старшая, вдова профессора Дерптского университета, Глинки, живет с матерью в своей деревне Закупе, в Смоленской губернии. Вторая, Юлия — девушка. В 1817 году окончил курс наук в Царскосельском лицее. Служил в Коллегии иностранных дел, имея и частную службу в качестве преподавателя языков в учебных заведениях столицы. В отставку вышел в 1820 году. Тогда же в качестве секретаря князя Нарышкина ездил с ним в Марсель, проездом был и в Варшаве, но мало с кем тогда встречался. Перешел на службу в Грузию при генерале Ермолове, в качестве чиновника по особым поручениям. В 1822 году поселился у сестры в деревне Закупе. В 1824 и 5-м годах проживал в Москве, издавал там журнал „Мнемозина“. В начале минувшего, 1825 года переехал в С.-Петербург, на жительство, работая в разных изданиях.