18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лев Усыскин – Длинный день после детства (страница 17)

18

Этой вот волосяной запятой мы и играли самозабвенно в гибрид футбола с бильярдом прямо на поверхности парты в тот миг когда… когда, казалось, прямо над нами едва ли не гласом божьим раздалось безжалостное:

– Водолеев!.. Ну-ка расскажите теперь вы нам о военно-политическом значении Ясско-Кишиневской операции…

Я лениво поднялся. Хрюндель по-прежнему стоял на своем обычном месте, у доски возле карты. Про Ясско-Кишиневскую операцию я, понятно, едва ли мог сказать что-нибудь определенное и потому лишь растерянно кашлянул:

– Я, Арсений Евгеньевич… мне как бы не совсем понятно… то, что вы сейчас объясняли… выход из войны Румынии…

Должно быть, голос мой был подобен блеянью. Блеянью ягненка, задумавшего укусить овчарку. Хрюндель глядел на меня со своим обычным вопросительным жестом – легонько постукивая себя по левой ноге указкой. Вокруг – невнятным морем – колыхался класс, перед которым, как мне казалось, я был ни за что выставлен на посмешище. Хрюндель глядел на меня пристально, и в его взгляде я, неопытный, разглядел вместо досады почему-то лишь упоение властью.

– Что ж, Водолеев, оно и не мудрено… в вашем положении… Однако ж хочу вам сказать, что общепризнаваемая неотразимость вашей соседки может стать, при подобном развитии событий, серьезным препятствием для вашего поступления… на журфак, если я правильно понял вашу матушку…

Господи! Что же такого я умудрился расслышать в этих словах? Какие обиды смертельные, какие унизительные укоризны? Что соскочило тогда в моем мозгу с накатанной дороги школьного всеспасающего конформизма? Почему?

Однако же что-то произошло – что-то, прежде мне не знакомое. Какое-то абсолютно новое чувство в секунду наполнило меня всего, и я тогда не ведал, что чувство это называется – гнев.

– Конечно… конечно, Арсений Евгеньевич… с вашей точки зрения… но ведь я же не пидор грязный, как некоторые…

Мир не обрушился грудой стеклянных осколков. Все осталось по-прежнему, изменилась лишь оптика моего восприятия – я видел теперь все словно бы через короткофокусный объектив: и затаившийся в странном восторге класс, и ставшее вдруг крупным лицо Хрюнделя. Я видел, как мелок в его правой руке два или три раза вдавился зачем-то, крошась, в коричневую плоскость доски… Время текло теперь, как в фантастическом фильме про космос, – мелькали столетия за столетиями, а я все стоял и глядел на замолчавшего Хрюнделя. Наконец какая-то новая, иначе устроенная волна гнева подхватила меня и поволокла, задевая чьи-то сумки и портфели, прочь из класса. И лишь на улице, за пределами школьной ограды оставила меня наконец в покое, – если только можно назвать покоем то жалкое и неустойчивое состояние духа.

Солнечный свет пустынных в ту эпоху всеобщей и полной занятости послеполуденных улиц жалил меня оводом. Спасаясь, я бросился прочь от школы – без какой-либо цели и вообще без какой-либо определенной мысли в голове – лишь бы двигаться, переставлять ноги, унимая хоть как-то литровые выплески адреналина в крови.

Едва ли я сейчас помню в точности тот свой маршрут – кажется, я спустился вниз по Калининской, мимо пожарной части – так, по крайней мере, было короче – миновал столовую «Буревестник» и в этом случае уже минут через пять, от силы – десять должен был оказаться у моря. Помню, что у моря я и оказался – с решительным хрустом пересек прибрежную гальку и, дойдя до узкого серого, омываемого ослабевшими саженками волн, гладкого песчаного языка, встал как вкопанный. Дальше идти было в общем-то некуда. Берег кончился, ничего интересного я не увидел и в море – оно пахло всегдашними гнилыми водорослями, покачивало в смешной для приличного пловца близи оранжево-ржавые каплеобразные буйки. Даже чайки куда-то исчезли все…

Предательски набежавший вдруг прозрачно-пенистый водяной блин вырыл маленькие ямки вокруг моих ног, следующий его собрат простерся еще чуть дальше и, отступая, не преминул захлестнуть туфли – я почувствовал, как тут же вымокли носки, и, возможно, благодаря этому мало-мальски взбодрился. Во всяком случае, я, наконец, сдвинулся с места – сдвинулся и медленно пошел, понурив голову, вдоль самой кромки воды, нимало не заботясь уже ни о состоянии обуви, ни о том, чтобы остаться незамеченным.

2.

Не следует, однако, думать, что вышеописанное приморское дефиле было так уж начисто лишено целесообразности – сиречь, точки назначения: места, куда, в конце концов, должны были привести меня вымокшие мои туфли. Не составляет и большого труда обнаружить это место на нашем районном глобусе: конечно же, я слинял тогда на Скалы, куда же еще!

Именно на Скалы: так называли мы самый, по общему мнению, укромный уголок побережья – примыкавший непосредственно к ближнему заповеднику закрытый пляж санатория «Полярный». Этот санаторий, по ведомственной принадлежности относившийся к странной организации с названием «Севвостгео», почему-то начинал сезон лишь в конце июня, когда в него единовременно заезжали на двух туристских автобусах худощавые бледные люди. Выгрузившись, они, не обращая внимания на море, дисциплинированно рассасывались по номерам и, проспав там безвылазно сутки, отправлялись затем в город сорить деньгами.

А до того добрую треть лета, отделенный со стороны города двухметроворостым проволочным забором (мы, конечно же, знали в нем подходящую дырку!), совмещенный с пляжем нижний парк «Полярного» пребывал в образцово-первозданной нетронутости – сверкал гипсом статуй в восковой оправе олеандров – ни дать ни взять, этикетка какого-нибудь «Боржома» или «Нарзана»! Лишь сторож – сорокалетний дядя Миша – в утренние часы восседал у воды в своем неизменном синем шезлонге и из-под надвинутой на глаза ковбойской шляпы лениво провожал взглядом нас, браконьеров. В ответ на это попустительство мы обычно угощали дядю Мишу сушками, сигаретами, стаканом домашнего вина или еще какой-нибудь детской ерундой.

Скалами же данное место величалось за россыпь разнокалиберных камней (вплоть до небольших скал, собственно), романтичным хаосом спускавшуюся к воде в дальнем конце пляжа, у самой границы заповедника, – вообще говоря, формального пляжа там уже не было – никаких тебе буйков, кабинок – однако никого это, понятно, и не останавливало: загорать на отполированном морем каменном ложе, нырять с него сразу на глубину было не в пример соблазнительнее, чем тереться отлежалыми боками об острую мелкую гальку. Так что, уж коли кто-то из нас решался на очередную сушечную взятку дяде Мише, то ради того только, чтоб, проскочив стремительно мимо гипсовых шахтеров и иссякших навеки фонтанов-русалок, исчезнуть затем именно здесь, в свободном от каких-либо минотавров каменном лабиринтике…

Из сказанного с очевидностью следует, что среди этих самых скал я и решил тогда переждать означенный наплыв душевных бурь, уподобившись, как видно, той же русалке: грустен, молчалив и невинен. А вместо покрытого рыбьей чешуею хвоста – постылый форменный пиджак и ненавистный галстук, всякий раз непременно сбивающийся набок вопреки моим судорожным стараниям. Впрочем, от пиджака я тут же избавился – свалил его неаккуратной кучей позади себя, едва устроившись на длинном и плоском, наполовину уходящем в воду камне, местным наречием прозванном «Сучьим лбом», или просто «Сучьим». Здесь был естественный терминал, конечный пункт моего бегства, – и здесь я, наконец-то, смог перевести дух.

3.

Море было рядом – в каких-то двадцати-тридцати сантиметрах. Пахло своим особым живым запахом, напевало что-то невнятное лишенной ритма неутомимой рябью… Лежа ничком на каменной плоскости, я протянул руку, дотронулся до воды, черпнул ладонью пригоршню – неподвластная мне прохлада тут же скользнула сквозь пальцы прочь. Еще более подтянувшись к краю, я опустил тогда правую руку в воду уже по самое запястье и замер в этой позе минут на пять. Было приятно – шевелиться не хотелось вовсе: казалось, вся беспокойная, злая энергия бесшумным потоком – как кровь в лабораторный капилляр – уходит теперь из моих пальцев в эту прозрачную бесконечную зыбь, способную вместить все на свете и все на свете принять. Даже захотелось почему-то, чтобы кто-нибудь сейчас укусил меня за руку там, внизу – какая-нибудь быстрая рыба, не знающая преград и границ, – шутя доплывающая от нашего постылого берега до самой Румынии или Турции.

Я, должно быть, впервые пришел сюда в этом сезоне – радость новой встречи с забытым за зиму раем легко – в каких-то полчаса, не более – преодолела давешнюю сумятицу, оттеснив школьные проблемы сперва в запасник неопределенно-долговременных обстоятельств, а затем и вовсе куда-то на периферию реальности. Не то чтобы я вовсе перестал думать о случившемся – конечно же, нет, не перестал ни на миг, – однако думы эти теперь приняли характер отвлеченных рассуждений о свойствах бытия – именно тех рассуждений, которыми так любят занимать себя семнадцатилетние мальчики.

В общем, скажу без обиняков – мне стало хорошо. Притом, что по-прежнему было грустно. Грустно и тревожно – и хорошо, как может быть только в семнадцать лет, а потом уже – никогда.

Повинуясь не поддающейся распрямлению цепи ассоциаций, я вспомнил сперва почему-то поездку в Краснодар с матерью прошлой осенью, затем соседа Мироныча, объевшегося жареных мидий и попавшего по этой причине в больницу, затем еще что-то и что-то другое – и с неизбежностью в какой-то момент – мою Аннушку: представилось, как она, стоя рядом с партой и почему-то вполоборота ко мне, сперва поправляет волосы у себя за плечом, потом отводит слегка голову влево и, смеясь, энергично вертит ей отрицательно, – отклоняя в очередной раз какую-то мою безалаберную настойчивость.