реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Толстой – Война и мир. Том 1 (страница 5)

18

В эпилоге своего произведения Толстой, впрочем, показал уже другую героиню: лишенную прелести, увлеченную семейными заботами. И все-таки он не мог не упомянуть, что Наташа-мать – это «сильная, красивая и плодовитая самка». Подлинно священной, как в начале книги, так и в ее заключительных главах, оставалась для него богато одаренная живая природа. Былые «прелестные» начала только теснее соединились теперь со своим истоком. Таким был закономерный (прекрасный, по убеждению писателя) итог развития образа.

Между тем образ этот отчетливо соотносился у Толстого с характером русского народа, каким понимал его художник. Во время знаменитой сцены у дядюшки не танец даже, а всего лишь первое движение, сделанное Наташей, безошибочно задело в душе каждого, кто видел его, именно русскую струну. «Разве мы немцы какие-нибудь?» – восклицала она в одном из наиболее трогательных эпизодов книги, призывая родных накануне оставления Москвы в 1812 году отдать «под раненых» уже готовые перевозить домашнее имущество подводы. «Мысль семейная» и «мысль народная» выступали в «Войне и мире» как мысли взаимопроникающие, восходили к одной философской первооснове. Образ Наташи по-своему связывал их вместе. Нравственные ценности русского народа, подобно идеальным чертам в образе героини, представлялись Толстому такими же естественными и земными, укорененными непосредственно в гармонии мира.

Уже первое среди военных описаний произведения – Шенграбенское сражение – по-своему утверждало в массовых сценах «Войны и мира» толстовское понимание подлинно нравственной жизни. Естественность и непринужденность в действиях тысяч людей на поле боя становились тут главным залогом почти невероятной победы русских солдат. Все совершилось как бы само собой, в силу свободного, никем не направляемого хода вещей. Русский командующий князь Багратион не отдавал никаких приказов, только «освящал» своим одобрением произвольные действия подчиненных. Артиллеристы на батарее капитана Тушина сами увидели, куда им стрелять, и, словно нечаянно, определили своими действиями исход сражения. Непосредственный импульс (вот так же позднее, в бою под Островно, Николай Ростов, повинуясь, как до этого на охоте, минутному порыву, «не думая, не соображая», опрокинет в нужный момент французских драгун) двигал и прочими участниками битвы. Она развернулась как естественное течение жизни и завершилась так, как только и могла закончиться у Толстого. «Все хорошо, что хорошо кончается», – думал он поначалу назвать свое произведение.

Центральным действующим лицом шенграбенского эпизода, на котором сходились все «лучи» толстовского описания, стал простой, скромный капитан Тушин. Образ этот соединил в себе так много национально значимых черт, собрал приметы стольких реальных лиц и даже литературных персонажей (капитан Миронов из «Капитанской дочки», Максим Максимыч из «Героя нашего времени»), что стал по праву восприниматься как образ русского воина всех времен. Но за этой могучей правдой всегда в «Войне и мире» скрывалась дорогая Толстому идея о природной скромности, природной отзывчивости и доброте русского человека, за которыми нет никаких более возвышенных причин. «Схватывая» в неистощимых подробностях богатые плоды национального духа, Толстой предполагал за ними все-таки совершенно особенный дух, особенные законы. Исключительное соответствие требованиям естественного бытия казалось ему самым существенным, определяющим в характере русского народа и войска.

Отрицательных персонажей в общепринятом смысле слова на страницах «Войны и мира» не было. Принцип «нет в мире виноватых» последовательно соблюдался писателем в ходе его работы. Но противоречие «живой жизни» и цивилизации – главный, всеобщий конфликт произведения – все же ясно сказалось на «расстановке сил» в этой почти необъятной «новой реальности».

Действующие лица «Войны и мира» изначально оказались разделены на две ни в чем не сходящиеся группы, если не сказать на два лагеря, – «понимающих» и «не понимающих» толстовские красоту, добро и правду. И если первый из этих миров заключал в себе естественную жизнь с ее нравственным течением, то второй был искусственным, мертвым и соответственно лишенным каких бы то ни было моральных основ. По одну сторону тут находились Ростовы, Болконские, «непринужденные» солдаты, офицеры; по другую – Курагины, Берги, Друбецкие, придворные интриганы, штабные чины – «трутневое население армии». Граница, которая пролегла между теми и другими, выглядела почти непреодолимой. Исключение составлял, может быть, только Долохов – действительно «переходный» тип.

Безусловно, любой из таких «безжизненных» героев книги, будь то князь Василий Курагин, его дети – Элен, Ипполит и Анатоль, – Борис Друбецкой или Берг, отличались, как все действующие лица «Войны и мира», ярким своеобразием, а психология любого из них, часто в родовых, наследственных чертах, передавалась Толстым неподражаемо точно. И все-таки «живое» в человеке – скажем, недюжинная энергия Анатоля Курагина (кто из читателей не был по-своему увлечен картинами его молодецких кутежей?) – от начала до конца оказалось поставлено здесь на службу «цивилизованным» страстям: эгоизму, тщеславию, корысти, «осквернилось» воздействием этих страстей. Не одушевленное искренним чувством – единственным источником жизни у Толстого, – природное начало в этих героях словно утратило способность излучать свет.

На протяжении всей огромной книги «люди-автоматы» выглядели как перевернутое отражение, мертвая копия «живой жизни». Эта вечная «подделка» для того и нужна была каждому из них, чтобы удобнее следовать собственным прихотям. Понятия о семейственности, принятые в их среде, резко отличались от тех, которыми дышал непосредственный, отзывчивый дом Ростовых: тут семья становилась только средством достижения сиюминутного интереса. Вездесущий князь Василий устраивал своим детям выгодные партии, задумываясь исключительно о денежном их благополучии, почестях и возвышении. Были, правда, и такие «удачные» браки, когда «родственные души» (похожее тянется к похожему) находили друг друга, как Вера Ростова и Берг, Жюли Карагина и Борис Друбецкой. И тогда возникало нехитрое счастье совместных забот о бытовых удобствах, а возможно, и о передаче «практического опыта» будущим отпрыскам.

Поле, где разворачивали свои интриги всевозможные искатели выгод и жизненных удовольствий, в «Войне и мире» было обширным. Но писатель полагал, что существует и совершенно особая сфера жизни, специально созданная этими людьми в собственных интересах. Князь Василий Курагин, Анна Павловна Шерер, многие другие ловили свою выгоду именно в мутной воде придворных интриг. Между их породой и существом государственной власти Толстой обнаруживал глубочайшее родство.

Он, конечно, был еще очень далек в те годы от своих позднейших бунтарских настроений. Но под углом его философии государство уже и тогда должно было казаться ненужным, своекорыстным образованием, помехой для непосредственного течения жизни. Государственный Петербург занимался в «Войне и мире» сплошь «искусственной» деятельностью: «отвлеченными» реформами Сперанского, дипломатическими связями, планами военных кампаний… Взгляд Толстого не находил за этими делами никакой, способной вызывать слезы и смех, живой, «чувствительной» опоры. Ни к чему не ведущие «вопросы» и пустая «фраза» пропитали насквозь коридоры власти, какой она была показана в «Войне и мире».

Ничего иного государственная жизнь, по логике писателя, собой и не представляла. Оставаясь верным исторической правде, он показывал восторг Николая Ростова, потом его брата Пети в моменты появления перед своими подданными Александра I. Но делал это всегда с едва заметной снисходительной улыбкой: то был восторг юных неопытных душ. Он увлеченно следил глазами своих героев за переменами в лице государя, передавал его удивительный, так пленявший современников «голубиный» взгляд, выражение его лица, оттенки речи… Но это и был для него весь царь. Значение подлинного центра национальной жизни: духовного, нравственного и властного – в нем даже не угадывалось. И пожалуй, недалек от истины оказался крупнейший русский мыслитель XX века И. А. Ильин, когда сказал однажды о «Войне и мире»: «Здесь Толстой впервые восстает против великих мужей и против государства; здесь впервые заявляет о себе его будущий анархизм»[2].

Подлинная жизнь, подлинная нравственность не нуждались, по мысли Толстого, ни в каком цивилизованном воздействии. «Жизнь между тем, – скажет он о русском мире в канун войны 1812 года, – настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла, как и всегда, независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований».

Процветание России в начале XIX столетия, весь красочный, многосложный, драматичный «узор» национальной действительности выглядели у Толстого как нечто существующее само по себе, вечное и незыблемое. Представить, что не будь Православного государства – и этот мир пошатнется, уничтожатся многие из дорогих писателю вещей; что Российская Империя – это политое потом и кровью многих поколений драгоценное творение русского народа; что и сама его книга в итоге – тоже один из богатых плодов этого державного порядка, писатель не мог и не хотел. Его герои жили в такой стране, где «наука, музыка, поэзия, любовь, дружба» знать не хотели над собой никаких обязательных начал, не нуждались ни в каком охранении, порядке и форме. Каждая попытка принять законы «цивилизации» оборачивалась поэтому для естественной жизни неизбежным крушением. В первых двух томах «Войны и мира», не считая множества частных поражений, две подобные катастрофы имели значение поистине глобальное.