реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Рубинштейн – Время политики (страница 55)

18

Стараясь быть объективным, скажу, что эта работа была напряженной, требующей эстетической и интеллектуальной изощренности, душевных мук и вдохновения.

Допускаю, что эта работа была ничуть не менее захватывающей, чем та, другая.

И обе эти «работы» стали – соответственно – основами для двух совершенно разных стратегий. А эти разные стратегии становились, если угодно, творческими методами, поэтиками.

Впрочем, все, о чем я рассказываю, могло возникнуть и развиться не во всех видах искусств, а только в визуальных и словесных.

В силу специфических особенностей, ни в театре, ни в кино таких институций и, соответственно, таких поэтик возникнуть не могло. Просто по техническим причинам.

Если сборник стихотворений или роман могут существовать в машинописном виде мизерным тиражом, но зато гарантированно будут прочитанными всеми теми, чьи мнения важны для автора, если картина полноценно существует в мастерской художника, где ее могут увидеть условные «все», даже если эти «все» составляют 15 или 20 человек, то театр непредставим без помещения, кино не может существовать без студии, без специальной аппаратуры и без существенных расходов на съемки, а оркестр не может жить без концертных и репетиционных залов.

Короче говоря, кто-то мог существовать помимо государства, а кто-то нет.

Это, разумеется, не значит, что в театре, в киноискусстве, в музыке не было выдающихся достижений и даже прорывов. Были, были и еще какие. Но артист, даже самый одаренный, даже гениальный, даже прославленный на весь мир, психологически привык воспринимать себя как крепостного, который должен быть благодарен барину за хорошее или хотя бы снисходительное к нему отношение. Это все оттуда, и это все воспроизводится в наши дни с поразительным стилистическим единообразием.

Когда-то, в начале восьмидесятых годов, один пожилой литератор, «из приличных», рассказывал мне о том, как его друг, тоже писатель, причем довольно известный, «спасал свой роман».

«Слишком осторожный, чтобы не сказать трусливый, редактор такого-то толстого журнала, – рассказывал литератор, – согласился напечатать Пашкин (имя вымышленное) роман только при условии, что автор вынет оттуда одну главу, которая самому автору казалась чуть ли не главной, а редактору – по каким-то причинам – крамольной. Пашка долго думал, чуть не слег в больницу от переживаний, а потом все-таки согласился убрать главу. Пашка пошел на уступку, но зато спас роман».

То есть «Пашка» в этой истории выступил как отважный человек, принесший чувствительную жертву ради главного, ради результата, ради публикации.

«По-моему, он не столько спас роман, сколько его погубил», – сказал я. «Как же это погубил? – изумился мой собеседник. – Роман же вышел! Ну, без одной главы, да. Но ведь вышел! В журнале же!»

Собственно, этот короткий диалог, мне кажется, исчерпывающим образом объясняет глубинную разницу между официальной и неофициальной культурой.

Я твердо считал тогда, считаю и теперь, что компромиссы такого рода оправданны только в тех случаях, когда речь идет о жизни или о здоровье людей. А «спасение романа»? От кого? От чего?

Никакие романы, спектакли и выставки этого не заслуживают и этого не прощают. И они обязательно отомстят своему автору за предательство. И они уйдут от него, как от неряхи Федоры убежали когда-то немытые и нечищеные чашки и кастрюли.

Но мы с вами живем в нынешние времена, а не в те, советские. Тут же необходимы другие стратегии. Нужны, да.

Нужны. Но при этом мне кажется, что и теперь – как и тогда, – стратегия и выработка кодексов персонального поведения важнее и насущнее, чем стратегии коллективные. Не пресловутое «общее дело», а скорее «личное дело каждого».

Ясно и убедительно артикулированная частная позиция – самый надежный фундамент для возникновения и эффективного функционирования сообществ, объединенных базовыми принципами.

А уж если говорить о стратегиях общих, то, мне кажется, ключевым понятием сегодня становится такое понятие, как «отказ». Понятно, что в повседневной практике, хоть культурной, хоть житейской, руководствоваться этим принципом буквально и в полном объеме невозможно. Тут уж каждый должен решать эту проблему на персональном уровне и сам определять и устанавливать границы.

Потеряет ли от последовательной и четко артикулированной стратегии отказа само искусство? Особенно то, которое так или иначе зависит от государства. Не знаю. Может потерять, но может и найти. Найти, например, новую аудиторию. Найти новые мотивации. Создать новую поэтику, поэтику отказа.

Увидимся

Бывают люди, которых можно назвать то ли жертвами, то ли инвалидами неизбежных календарных событий и обстоятельств.

И таких людей немало.

Вот, например, знакомая музыкантша, просидевшая много лет в оркестровой яме Большого театра, призналась однажды, что уже с наступлением осени она начинает с ужасом и тоской ждать новогодних дней.

А все потому что «Щелкунчик»! «Щелкунчик», представляемый в эти дни на сцене театра не только ежедневно, но иногда даже и по паре раз за день. И не только на этой сцене. А уж сколько этих не выветриваемых никакими силами «щелкунчиков» накопилось за прошлые года! Не сосчитать.

Она призналась, что в эти дни душа ее наполняется густым черным ядом настоящей, хотя и недостойной тонкого и думающего человека ненавистью, ненавистью, которой по прошествии некоторого времени она сама же и стыдится. Ненавистью к этим звукам, к этим телодвижениям, к этой разряженной публике, к ни в чем не повинному Гофману, придумавшему эту вполне невинную историю, к тем более ни в чем не виноватому Чайковскому, к собственному смычку, к Большому театру, к Новому году.

Бойкий ли газетный колумнист, звонкий ли голос телерадиоведущей говорят: «Подведем некоторые итоги уходящего года». Он и во мне сидит, этот назойливый голос, взыскующий «итогов». Хотя, скажем прямо, не такой уж он звонкий.

Допустим, что я, как и многие тут, пытаюсь подвести так называемые итоги года.

Честно пытаюсь и с ужасом обнаруживаю, что это не я их, а они меня ужасно подводят, решительно отказываясь вспоминаться. Что? Почему? Что я им такого сделал? Непонятно. Нехорошо с их стороны, я считаю.

Но итогов, конечно, много, что там говорить. На мой вкус, могло бы их быть и поменьше. Нескучный был год, чего уж там.

Но вот не хочется почему-то об этих итогах не то чтобы говорить, но и думать не хочется. Хотя попробуй тут не думать – все равно ведь не получится.

Когда говорят об «итогах», имеют в виду, как правило, различные события – собственной ли жизни, культурной ли, общественно ли политической.

А можно вспоминать не о событиях, а, например, о чувствах, испытываемых нами за «отчетный период».

Со своей стороны, могу сказать, что главным чувством, заглушающим все прочие, выступает чувство жгучего стыда.

Первый раз подобное чувство я ощутил еще очень молодым человеком, узнав о том, что советские танки вошли в Прагу.

Чуть позже я и мое тогдашнее окружение научились воспринимать омывающую нас советскую жизнь как чисто климатическое явление, на которое мы влиять не можем, а защищаться можем и должны. Мы родились и выросли при этом «климате», а потому не ощущали себя ответственными за происходящее вокруг.

Были «мы» и были «они». И «мы» с «ними» не чувствовали себя связанными какими бы то ни было взаимными обязательствами. Юношеское чувство бессильной ярости сменилось постепенно устойчивым чувством равномерной брезгливости. Именно это чувство удерживало каждого из нас от того, чтобы приблизиться к «ним» на расстояние различения запаха. Так и жили. И жили, по моим сегодняшним ощущениям, совсем не плохо – весело, дружно и творчески напряженно.

То, что есть теперь, возникло на наших глазах и, в общем-то, при нашем попустительстве. Чего-то мы не сделали. Что-то проморгали. В чем-то проявили душевную и интеллектуальную лень. Не знаю, кому как, но мне лично представляется затруднительным вполне дистанцироваться от происходящего. И это мое ощущение вполне разделяется многими из тех, с кем мне приходилось общаться последнее время.

В общем, стыдно. За многое стыдно.

Стыдно, что мы очутились в том финале известной, упомянутой мною в самом начале рождественской сказки, где мышиный король оказался победителем щелкунчика.

Другое сильное, хотя и тоже слегка стыдное чувство – это чувство надежды. Впрочем, нет, не стыдное, точнее будет сказать – стыдливое. А стыдливое оно потому, что она, эта надежда, всплывает всякий раз вновь и вновь, вопреки логике событий и вообще здравому смыслу.

Впрочем, по моему мнению, именно поэтому она, надежда, и имеет шансы на успех.

Когда-то в разгар какого-то спора – совсем не помню, о чем, да это и неважно – с моим тогдашним приятелем я в полемическом азарте сказал что-то вроде того, что твои, мол, доводы, слишком бесспорны, чтобы их можно было принять за истинные.

Что-то подобное мне иногда хочется повторять и теперь.

Эта неугомонная надежда всплывает на поверхность всякий раз, когда, например, кого-то освобождают в зале суда, когда узники возвращаются к своим семьям и друзьям, когда ты выходишь на мирное шествие и попадаешь в окружение исключительно прекрасных, наделенных осмысленностью и достоинством молодых людей, с которыми ты и связываешь эту свою надежду.