Лев Рубинштейн – Время политики (страница 29)
Мой отец бросил курить довольно рано. И я даже помню тот день, когда это произошло. И понятно, почему я запомнил этот день. Я запомнил его потому, что это был день смерти Сталина. Существовала ли между этими двумя событиями какая-либо причинно-следственная связь, или это было простым совпадением, я так и не узнал, но дату, конечно, запомнил.
День, когда я бросил курить, я тоже помню хорошо, хотя этот день и не был заметной календарной датой.
Относительно недавно, пару лет тому назад, мне пришлось побывать в больнице. Недолго, слава богу.
Из окна моей больничной палаты открывался чудесный вид на тихий зеленый двор и на фрагменты старинного архитектурного ансамбля.
Вот и посетители мои тоже говорили, глянув в окошко: «Ух ты, какой тут у тебя вид шикарный!»
Шикарный был вид, это правда. Что, кстати, в заданных условиях временного неизбежного быта совсем не так мало.
Поэтому я время от времени подходил к окну и медитативно пялился на красивый (классицизм!) флигель. Загадочный, тихий, кажущийся необитаемым. Только два-три упитанных кота бессмысленно топтались у его постоянно, как мне казалось, запертых дверей.
Каким-то утром я снова глянул в окно и увидел у входа группу одетых во все темное граждан и гражданок с букетами в руках и с философическими выражениями на лицах.
И существует ли какая-нибудь связь между этой элегической картинкой и тем обстоятельством, что именно с этого дня я не выкурил ни одной сигареты, я тоже не знаю. Думаю, что – скорее всего – нет никакой связи.
С точки на точку
Школьная геометрия приучила нас всех к тому, что пространство нашего обитания состоит из сплошных точек. И мы сами из них состоим. И наша сознательная жизнь – физическая, нравственная, интеллектуальная, любая – тоже из них состоит. Точки зрения, точки отсчета, точки пересечения, точки опоры…
Недавно я почему-то вдруг вспомнил, как давним холодным зимним утром, где-то в середине семидесятых, я приехал ночным поездом в Ленинград.
Было часов восемь утра, темно и зябко. Я решил, что для того, чтобы сразу же поехать к своему приятелю, у которого я должен был остановиться и который жил на Петроградской стороне, было слишком рано – он был человек поздний.
И я, чтобы немножко потянуть время, решил позавтракать где-нибудь тут, неподалеку. Обнаружил открытое заведение на Невском. Зашел.
Там был всего один посетитель. Он мирно спал, уютно положив свое натруженное в алкогольных буднях лицо на тарелку с остывшей яичницей-глазуньей.
В такт его ровному дыханию аккуратный кружок желтка, расположенный непосредственно рядом с его посапывающим носом, мерно колыхался и при каждом выдохе временно терял свою природную округлость, превращаясь во что-то геометрически неопределимое.
Тарелка с яичницей и, соответственно, голова ночного труженика располагались на самом краешке шаткого стола, рискуя в любой момент дружно и шумно загреметь на пол.
Понаблюдав за этой завораживающей сценой пару минут, я чуть ли не на цыпочках вышел на улицу, стараясь как можно тише прикрыть за собой дверь.
Потому что нельзя же тревожить сон человека, путем мучительных исканий, путем непростого опыта, сына ошибок трудных, обретшего в конце своих извилистых, полных житейских опасностей и коварных поворотов ночных блужданий заслуженный покой. Нельзя же каким-нибудь неловким движением или неосторожным шумом взять да и нарушить необычайно хрупкую и не слишком надежную, но все же точку опоры. Нельзя. Точка опоры – это святое. Без нее – никуда.
Многие поколения детей и родителей – в свою очередь тоже бывших когда-то детьми – знают такую старинную штуку. Дедушка, развлекая внука, сажает его на колени и качает на них, приговаривая: «С кочки на кочку, с кочки на кочку, с кочки на кочку, в ямку – бух!» Тут дедушкины коленки раздвигаются, и дитя проваливается между ними, но ничуть не пугается. Внук восторженно хохочет, твердо зная, что, лишившись одной точки опоры, он непременно обретет другую: любящие руки подхватят его над самым полом.
Приходит время, когда точки опоры приходится искать и находить самим. Особенно в тех ситуациях и в те времена, когда субстанция под ногами становится зыбкой.
Всегда, во все времена каждый, кто дышит легкими, а не жабрами, проводит жизнь, перепрыгивая с кочки на кочку, чтобы не быть затянутым в хлюпающее болото. Каждый ищет точку опоры. Иногда находит, иногда нет.
Точками опоры для разных людей служат разные вещи. Для кого-то это пресловутые «скрепы». Для кого-то никем не сформулированные, таящиеся от глаза людского, но упорно и назойливо напоминающие о своем призрачном существовании «традиционные ценности». В прежние времена – «славные революционные традиции», «обострение классовой борьбы», «построение социализма», «восстановление ленинских норм», «коммунизм», «перестройка и гласность», «да, да, нет, да», «голосуй или проиграешь». И во все времена – мировая культура, отечественная классика, родной язык, стихи и музыка, семья, профессия, крепкий табурет, дачный гамак, вокзальная скамейка, осклизлая лужайка под забором мыловаренного завода, тарелка с глазуньей в утренней питерской забегаловке…
Иногда точки опоры определяются через отрицание. Иногда такими «точками» для разных людей становились понятия с приставкой «анти». Антифашизм, антисемитизм, антикоммунизм. Эти разные точки, в разные годы служившие опорами для разных людских групп и сообществ, позволяли им разговаривать друг с другом на более или менее одном или на хотя бы родственных языках.
В наши дни, если тебе интересно узнать, каковы точки опоры для того или иного твоего случайного собеседника, что он на самом деле думает о своей жизни, о своей стране и ее власти, о своих друзьях и знакомых, о своей семье и о себе самом, наберись терпения и по возможности спокойно выслушай его рассуждения, например, об Америке. Или о Крыме. Или об Украине. Или о Путине. Или о Сталине.
В свое время один саксонский монах на весь свет заявил: «Hier stehe ich und ich kann nicht anders» («Я здесь стою и не могу иначе»). Это была точка опоры. Да еще какая! Такая, что впоследствии его именем назовут одно из главных религиозных учений.
Но приходится признать, что амбиции подобного рода со временем мельчают.
Когда-то, совсем давно, один эллинский умник потребовал у Высших сил предоставить ему точку опоры. «А тебе зачем?» – поинтересовались там. «Да вот хотелось бы перевернуть мир», – застенчиво глядя в землю, ответил умник.
Подумали – и не дали. И правильно, кстати, сделали. Перевернул бы он вряд ли. Ну а вдруг! Оно кому-нибудь надо?
Но амбиция-то какова!
Бывают серьезные амбиции и в наши дни. Бывают, будем справедливы. Но мы ведь – всего лишь современники. А большое, как было сказано, видится на расстоянии. Поэтому в глаза постоянно бросается совсем другое, более печальное.
Нынешний среднестатистический умник тоже время от времени говорит что-то о точке опоры. Типа неплохо бы на что-нибудь опереться. «Ну а тебе-то еще зачем?» – спрашивают его со сложной смесью жалостливого дружелюбия и плохо скрытого раздражения. «Да вот думаю, как бы с дивана подняться. А то вон на щеках вся подушка уже отпечаталась». «Ну ладно, – говорят, – бери, не жалко».
Умник какое-то время думает, а потом говорит: «Да ну ее, эту вашу точку, уберите-ка вы ее отсюда. Без нее тошно».
И с облегчением переворачивается на другой бок, лицом к стенке, где долго и творчески плодотворно разглядывает на обоях давнее привычное кофейное пятно, по своим очертаниям неожиданно напомнившее ему полузабытый силуэт его первой – строгой, но справедливой – учительницы Александры Федоровны.
Курица и Сальери
Широко известно, что зависть является питательной средой для человеческой подлости, для предательства, для клеветы и доносительства. Иногда зависть чревата войнами или бунтами, бессмысленными и беспощадными. Иногда это сильное, хотя и малопочтенное чувство лежало и продолжает лежать в сюжетной основе различных литературных произведений, в том числе и классических.
Но иногда, если постараться и если повезет, самозарождающаяся непрошеная энергия зависти вполне способна со временем преобразовываться в творческую, созидательную энергию. Всякое бывает.
Однажды в дружеском кругу зашел разговор на странную тему. Почему-то заговорили именно о ней, о зависти. То есть все стали вдруг по очереди признаваться в том, кто когда кому и чему остро и болезненно завидовал. В основном речь шла о детстве – это всегда интереснее, потому что ярче и жанрово чище.
Признания были разные.
Один завидовал своему однокласснику, у которого была кожаная летчицкая куртка, доставшаяся ему от отца – бывшего авиационного штурмана. Другая, по имени Татьяна, завидовала когда-то соседской девочке, потому что у той было роскошное имя Олимпиада. Третий завидовал младшему брату-дошкольнику, потому что ему, брату, не надо было вставать чуть свет и тащиться в школу.
И мне было о чем вспомнить. Потому что – пришло время признаться – мальчик я был необычайно завистливый.
Но что интересно: завидовал я все больше чему-нибудь скорее странному, чему-нибудь такому, чему обычно завидовать как-то не принято. Если я и был маленьким Сальери, то моими Моцартами были не авторы великих «Реквиемов», а совсем, мягко говоря, другие персонажи.